Это было потом — страница 41 из 48

ерь она их унесла… Я стояла во дворе, и повторяла мамины слова, что украли не часы, а жизнь. Ривка с Двейреле будут в уборной есть хлеб, а Липочка погибнет… Неожиданно Ривка вернулась, и сунула мне в руку что-то твердое, завернутое в тряпочку. — Спрячь. Завтра заберу. Но если посмеешь вякнуть… Найдут-то их у тебя. Кажется, еще никогда мне не было так плохо. Часы, конечно, вечером отдам дяде Лазарю. Но если он не поверит, что не я их взяла?.. Я не могу сказать, кто мне их дал. Тогда Ривка будет валить на меня. А что, если попросить маму, чтобы она вернула? Я ей все расскажу. Она поверит. Только за сумочку и форму будет ругать. Но я ей пообещаю, что зимой не буду жаловаться, что мне холодно в этом, летнем платье. Попрошу только, чтобы она из полотенца сшила рукава. Дядя Лазарь пришел с работы раньше мамы, и я ему сама отдала, — не терпелось их успокоить. Но попросила не спрашивать, у кого они были. Потому что не могу сказать. А он так обрадовался, что поцеловал меня в лоб и шепнул жене: — Нашлись! Часы нашлись! Тетя Лея опять расплакалась, снова кинулась целовать Липочку. В комнате тоже стали радоваться, расспрашивать, где они были. Но дядя Лазарь махнул рукой: — Какая разница? Нашлись — и слава Богу! В сторону Ривки я боялась взглянуть. И она, кажется, на меня не смотрела. Только назавтра, пройдя мимо меня, больно торкнула в бок, и прошипела: — Ты еще пожалеешь! Пожалела. Только о том, что ее и Двейреле вскоре забрали… А Липочка, когда часы нашлись, в гетто не вернулась. Значит, встретилась с этим крестьянином, и он увез ее в деревню… Весь этот эпизод, поскольку я не могла, как того требовал рецензент, назвать, какой конкретно крестьянин взял за спасение Липочки золотые часы, Шамарина вычеркнула. Зато против следующего исправления — изъятия фамилий трех партизан, потому что в рецензии сказано, что они "по имеющимся данным не были участниками партизанского движения" — я восстала. — Значит, в институте неполные данные. — Этот вопрос не в нашей с вами компетенции, — подчеркнуто официально изрекла Шамарина. А прочтя свои фамилии, они потребуют персональных пенсий, ведь книга документальная. У меня перехватило дыхание. — Не потребуют. Их повесили… После собственной проверки Шамарина, видно, еще не считала рукопись достаточно готовой к печати. Теперь она обязала всех своих редакторов ее прочесть и высказаться на общем обсуждении. Оно, естественно, проходило без меня. Хорошо хоть, что замечания были не очень существенными и в основном относились к стилистике. Кроме одного… Кто-то (Пагирис не назвал фамилий выступавших) усомнился, стоит ли оставлять мое посвящение памяти мамы и детей. Объяснял тем, что на эти несколько слов придется выделить целую страницу, а с бумагой трудно. Узнав об этом, я еле справилась со своим возмущением, хотя старалась говорить спокойно. Я объясняла Пагирису, что могилы у моей мамы, сестренки и маленького брата нет. Я даже не знаю, где, в каком месте их пеплом удобрены поля. А эта книжка, кроме всего прочего — мой памятник им. И если единственной причиной, из-за которой не хотят оставить посвящение, на самом деле является экономия бумаги, то я готова в начале книжки сократить несколько абзацев и высвободить место для посвящения, притом согласна, чтобы оно было не на отдельной странице, а непосредственно перед началом текста. — Посмотрим, — сказал он равнодушно. — Посоветуемся. Ночью я не могла уснуть. Упрекала себя, что должна была более решительно настаивать. Не ограничиться разговором с Пагирисом, а пойти к Шамариной. В конце концов, к директору издательства. Я и так много уступала. Но неожиданно вспыхнула пугающая мысль: а может, они только этого и ждут: чтобы я отказалась выполнить их указания? Тогда у них появится повод расторгнуть договор и не издавать книжку. Все равно не соглашусь. Завтра же пойду к ней. Объясню, что посвящение не относится к идеологии, что я не претендую на отдельную страницу. Я буду настаивать на том, чтобы посвящение оставили. Это не просто посвящение… К счастью, настаивать не пришлось. Шамарина довольно легко согласилась оставить посвящение перед текстом, не выделяя отдельной страницы, и рукопись ушла в типографию. Позже, уже в корректуре, мне улыбнулась еще одна удача: в описании ночи охоты за Витенбергом удалось восстановить вычеркнутые Пагирисом слова: "Не знаю, сколько сама буду жить, но за это я должна быть благодарна Витенбергу. Сегодня он меня спас. Не только меня — маму, Миру, детей, тысячи матерей и детей…" Дело в том, что наборщик по ошибке на соседней с описанием этой ночи странице дважды набрал один и тот же абзац. Поэтому вместо него следовало где-то поблизости вписать другие три строчки. Я напомнила Пагирису, что даже когда вешают преступника, приговоренного к смертной казни, и срывается веревка, ему даруют жизнь. Пагирису пришлось "помиловать" и мою благодарность Витенбергу… Оставалась еще одна, очень пугающая инстанция — Главлит, то есть цензура. Но, как ни странно, она новых жертв не потребовала, и 15-го ноября 1963-го года книжка была подписана к печати. Вскоре я держала в руках ее сигнальный экземпляр. Мои геттовские и лагерные записи стали книжкой. Просто небольшой книжкой. Таких, как эта, будет восемь тысяч. Их развезут по книжным магазинам. Кто-то, полистав ее, отложит в сторону, — ни к чему ему страдания евреев… А кто-то все же, наверно, купит. Будет читать. Исполнится наше тогдашнее желание, чтобы жившие по ту сторону оград люди хотя бы после войны узнали правду. Я стояла в пустом кабинете Шамариной и держала свою книжку. На обложке с несколько абстрактным рисунком женской головы было напечатано М.Рольникайте. Я ДОЛЖНА РАССКАЗАТЬ.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ПУТИ

О том, что книжка появилась в продаже, сказала мне Регина. Она очень удивилась, что я сама за этим не следила, что не захожу в магазины наблюдать, покупают ли ее, не вступаю в контакт с продавщицами. Им это льстит, и они стараются сами предлагать покупателю книжку знакомого автора. Мне такое — наблюдать, представляться продавщицам даже в голову не приходило. А слово "автор" смущало, — я же только записывала то, что происходило. Наоборот, охватило чувство неуверенности — достаточно ли зримо я все передала? Увидит ли читающий эти страницы человек все так, как оно было, почувствует ли чудовищную несправедливость того, что нас вырвали из жизни, отгородили от всего остального мира, и постепенно убивали? Вызовет ли это у него сострадание? Возмутит ли ненависть людей одной национальности к людям другой? И встревожится ли он оттого, что творившие это зло великое множество эсэсовцев не наказаны, и вновь объединяются? Вскоре после выхода книги в Вильнюсе меня пригласил известный литовский поэт Эдуардас Межелайтис. Кто-то, не зная, что есть мой собственный перевод на русский язык, предложил Госполитиздату в Москве перевести рукопись, и издательство решило "подстраховать" публикацию предисловием лауреата Ленинской премии Э.Межелайтиса. Межелайтис, как вежливый человек, спросил моего согласия и попросил прийти к нему для уточнения кое-каких деталей. Я поблагодарила, написала в Москву, что есть готовый перевод и в назначенный день, робея, пошла к любимому поэту. Межелайтис оказался очень душевным и искренним человеком, и я в конце беседы решилась поделиться с ним мучившей меня тревогой, что многие эсэсовцы на свободе и создают новые союзы. Я по-прежнему чувствую себя беспомощной перед этой страшной силой. — С фашистами, — ответил он, — если понадобится, опять будем сражаться оружием. Ваша книжка нужнее равнодушным. Вскоре стали появляться рецензии. Папа их исправно высылал мне в Ленинград, куда я к этому времени переехала. Переписанный начисто русский текст стал существовать как бы отдельно от меня. Один его экземпляр с предисловием Межелайтиса находился в Москве, в Госполитиздате, другой И.Эренбург передал во Францию, один я, по совету московского журналиста С.Чертока, написавшего рецензию по заказу Агенства Печати Новости для зарубежья, отнесла в журнал "Звезда". Заведующий отделом прозы Александр Семенович Смолян позвонил уже на второй день. Сказал, что рукопись прочел и сегодня доложил о ней на редакционном совещании. Попросил прийти к главному редактору и принести с собою появившуюся накануне в газете "Известия" заметку ее вильнюсского корреспондента о выходе книжки в Литве. В назначенный день я пришла. Принял меня главный редактор Г.К.Холопов. Сказал, что они рукопись опубликуют в самых первых номерах будущего, 1965-го года. Узнав об отношении к ней И.Эренбурга, решил попросить его написать предисловие. Мне же Александр Семенович предложил дать краткое послесловие, — читателю будет интересно узнать, что со мною было потом. Эренбург на просьбу редакции ответил согласием. Смолян начал готовить рукопись к публикации. Однако неожиданно, уже перед сдачей рукописи в производство, Эренбург прислал в "Звезду" телеграмму, что в виду своей чрезвычайной занятости, он предисловия написать не сможет. Я не понимала, что произошло: ведь французское издание выйдет именно с его предисловием. Почему же он отказался дать его "Звезде"? Вскоре я получила от Хавкина таинственную записку. Он писал, что ему позвонили от нашего общего знакомого и попросили мне передать, что он отказался от ранее обещанного в моих же интересах. Записка только еще больше озадачила. Что значит в моих же интересах? Но написать Эренбургу, раз он сам это передал через посредника, не решилась. В "Звезде" я, естественно, об этом не рассказала, и редакция запросила согласия Межелайтиса опубликовать его предисловие. А сама я снова вернулась в то время, — АПН планировало совместное с Варшавским издательством "Идиш бух" ("Еврейская книга") издание книжки на языке идиш и попросило представить текст, соответствующий уже опубликованному. Снова я оказалась среди кирпичных оград гетто. И опять мы брели ночью зарегистрировать мамино желтое удостоверение ремесленника, продлевающее нашу жизнь на целых три месяца… И снова Мурер у меня на глазах застрелил красивую длинноволосую девушку только за то, что она хотела спасти от него своих стариков-родителей… И опять была ночь охоты за Витенбергом… И снова меня разлучали с мамой и детьми…