Это было потом — страница 8 из 48

свобождения день, на грузовике с ранеными. А когда этих раненных переносили в санитарный поезд, тоже забрались туда. Вначале никто на них не обращал внимания, а потом — поезд уже давно шел — их обнаружил какой-то сердитый офицер. Стал допытываться, кто они, каким образом оказались тут. Заявил, что посторонним находиться в этом поезде нельзя, и на ближайшей остановке они должны будут его покинуть. Но мимо проходил пожилой военный врач. Услышав, что они из лагеря, заступился, и их оставили. Даже отгородили простыней маленький закуток. Этот врач потом почти каждый вечер заходил к ним. Приносил белый хлеб, сахар. Люта ему напоминала младшую дочь, которую немцы расстреляли вместе с женой, старшей дочерью и родителями. Рассказывал о них. Иногда просто сидел и молчал. И каждый раз, уходя, повторял: — Главное, девочки, что вы живы… Однажды он пришел раньше обычного и очень мрачный. Принес не только хлеб с сахаром, но и какие-то баночки мясных консервов. Это на дорогу: к сожалению, остаток пути им придется проделать самостоятельно. Но теперь до дома уже недалеко, он им желает благополучно добраться, найти своих родных, и вернуться к нормальной жизни. Они были так расстроены, что только вполуха слушали его. Он говорил что-то о том, что в любой несправедливости нужно увидеть первопричину, тогда легче ее перенести…. Плохо только, когда из-за виноватых страдают безвинные… Они, наверно, слышали — некоторые наши военные, попав в плен, к великому стыду, переходили на службу к немцам. Таких было мало, но, увы, они были… Поэтому… — он еще больше помрачнел — поэтому к тем, кто возвращается из Германии несколько настороженное отношение. И хотя их обеих это не должно коснуться, все же некоторая предусмотрительность не помешает. То, что он сейчас скажет, им, наверно, покажется странным, однако может быть, стоит факт пребывания в лагере обойти молчанием?.. Им это показалось странным. Оторопело слушали, что пребывание в гетто, возможно, будет считаться только проживанием на временно оккупированной территории, а заточение в лагерь — это уже плен. — Так что… — Он снял очки, долго их протирал. — Так что могли же вы после гетто скрываться в самой Литве — в лесу, в глухих деревнях. Говорят, местное население иногда помогало беглецам. Тем более, что обе вы не очень похожи на евреек… Поэтому стоит подумать… Правда, границу в таком случае придется перейти как-нибудь так… Что значит как-нибудь так они не поняли. И где, в каком именно месте они ее уже перешли, понятия не имеют. Я удивилась: и в фильтрационном пункте не были? Оказывается, они даже не знают, что это такое. И стали просить, чтобы я никому не проговорилась, что в Штрасденгофе и Штуттгофе мы были вместе. Только в гетто. И тут у меня мелькнула догадка. Я их спросила, получили ли они паспорта? Получили. Правда, кто-то уверял, что то ли в серии, то ли в номере есть некий тайный знак, что владелец этого паспорта был в оккупации. Но внешне их паспорта ничем не отличаются от остальных. Нет, метрик у них не было… Что у меня нет настоящего паспорта, я все равно не переживала. Было очень больно от другого: от обвинения, что мы шли, как скот на бойню. Это сказал Мирин знакомый офицер. Он пришел, когда ее не было дома, я предложила ему подождать, и, не зная о чем говорить, сказала, что сегодня ровно месяц, как я вернулась в Вильнюс. А позавчера исполнилось три со дня освобождения из лагеря. Он молчал. А гостя ведь надо занимать. И я сказала — как хорошо, что он не был ни в гетто, ни в лагере. Тогда он выпалил: — По крайней мере я бы не дал себя вести, как скот на бойню! Я обомлела. А его словно прорвало: как же иначе назвать такую покорность? Не он один, все так считают! Нельзя было позволить гнать себя — и он опять повторил это безжалостное "как скот на бойню". Опозорили свой народ! — Неправда это! Неправда! Было сопротивление. Но он слушать не хотел. Встал, раздраженно бросил, что зайдет в другой раз, и вышел. А я продолжала ему доказывать… Немцев все боялись, они захватили столько стран. Ведь Красная армия тоже отступала. Что же могли мы? Да и не знали, в начале никто не знал, куда евреев ведут. Верили, что в какой-то лагерь на работу. Потому и скарб с собой тащили. Но и потом, когда уже знали, каждый раз надеялись, что, может быть, именно их на самом деле переводят в лагерь. Потому что очень трудно поверить в свою уже совсем скорую смерть. Да и как бежать, или голыми руками бросаться на конвоира? Он же сразу откроет огонь, а рядом бредет жена с ребенком, плетется старая мать… Да и куда бежать? Кто примет?.. И ведь, несмотря ни на что, пытались бежать, особенно молодые мужчины. И на конвоиров бросались. После каждой акции вдоль дороги на Панеряй оставались лежать непокорные. Наверно, поэтому позже перестали гнать пешком, везли на машинах. А во время "Каунасской акции", когда людям объявили, что их переводят в Каунасское гетто, и даже везли поездом, несчастные, увидев лес и поняв куда их привезли, прыгали из теплушек и убегали. Охранники и подоспевший им на подмогу отряд, который ждал у ям, стреляли по бегущим, приканчивали штыками. Все рельсы и поле за ними были усеяны трупами. Из-за этого даже было приостановлено движение поездов… А из Штуттгофа нельзя было убежать. Хотя там мы знали, зачем проводят селекции, видели, куда уводят… Но за попытку ослушаться охранники страшно избивали, и все равно заталкивали в газовую камеру. А сколько тысяч военнопленных убили. И главное — неправда это, что никто не сопротивлялся. В нашем гетто уже накануне 42-го года появились первые листовки, призывавшие к сопротивлению. И была Ф.П.О. — Объединенная партизанская организация. И в Каунасском гетто была партизанская организация. А восстание в Варшавском гетто немцы смогли подавить только танками и огнеметами. Я и ночью, в темноте все еще продолжала ему доказывать, что он не прав. Даже мелькнула грешная мысль: хорошо, что они, мертвые, не слышат, в чем их обвиняют… А как мы тогда хотели, чтобы мир по ту сторону оград узнал, что с нами творят, чтобы и потом люди, которые будут жить после войны, знали всю правду. Потому я все и записывала. Учила наизусть. Помню. Теперь я заново все перепишу… А говорить о гетто и лагерях я больше ни с кем не буду…

ДОМАШНИЙ МЕМОРИАЛ

За работу я взялась сразу. Одну за другой заполнила три толстые тетради. Но не так, как было, не отдельными дневниковыми записями, а сплошным рассказом. На первой тетради вывела название — "В кровавой схватке". Под ним подписала — кажется, толком не сознавая, что это эпиграф — слова из когда-то слышанного стихотворения: "Если жить — значит страдать, то я живу уже много лет. Если жить — это радоваться, то я еще не родилась". Перевязала свои тетради черной ленточкой и положила их в самый нижний ящик стола. Но через некоторое время одну, первую, достала. Директор Еврейского музея попросил принести, показать ему. О том, что в городе создан такой музей, я узнала случайно. Набрела на него. Я давно хотела пойти в гетто, то есть туда, где оно было, — ведь в первое утро прошла только по одной, улице Руднинку, и лишь издали видела торчащие за развалинами дома соседней. А я хотела обойти все гетто. Понимала, что никого там не встречу, знала, что оно почти сплошь разрушено, а все равно тянуло… И однажды пошла. На Лигонинес, или, как ее тогда называли по-польски Шпитальной, несколько домов уцелело. Я подошла к тому, в котором была геттовская больница. Ворот нет. И безоконная комнатка, где был морг, стоит без двери. Вместо улочки Диснос между сплошными грудами битого кирпича и камней вьется только тропинка. Может, поэтому там, на Шаулю, или по-старому Шавельской, дома кажутся высокими. Но они — те же. А тот, который стоял на углу Страшуно, немцы взорвали еще при нас, во время одной из последних акций на мужчин. Теперь, наверно, никто и не знает, что тут, под этой грудой битого кирпича лежат заживо погребенные молодые мужчины… А дом напротив, Страшуно, 12, немцы взорвали во время той же акции. Там затаились геттовские партизаны, готовые дать отпор. И действительно, когда немцы приблизились, партизаны бросили в них несколько гранат. Одного немца убили, нескольких ранили. В отместку они и этот дом взорвали. А кроме партизан, там были и женщины, и дети… Остальные дома стоят. На Страшуно я заходила в каждый двор. В одном старик спросил, кого ищу. В другом женщина пожаловалась, что третью неделю у них нет воды, приходится ее таскать из соседнего дома. Когда я подходила к дому номер 6, мне на миг почудилось, что иду, как тогда, в библиотеку. Знакомо екнуло сердце — во дворе была геттовская тюрьма. Однажды я в ней просидела целую ночь за то, что хотела внести в гетто шесть картофелин. В камере нас, таких нарушительниц, было человек тридцать, мы сидели, тесно прижавшись друг к другу. Было страшно, что сейчас, когда мы тут, начнется акция. Тогда нас заберут. Первыми всегда забирали из тюрьмы. К счастью, в ту ночь акции не было, и на рассвете нас выпустили, — на работу идти обязательно. Но с тех пор всякий раз, когда я приближалась к библиотеке, сердце вздрагивало от ее соседства с тюрьмой. По этой же причине я не ходила смотреть спортивные соревнования, — спортивная площадка была в том же дворе, почти под окнами тюрьмы. Номер над подворотней прежний. Шесть. Я вошла во двор. Нарисованные на обеих стенах атлеты остались! Только краска немного выцвела. И надписи еще с тех пор призывают: "Будь бодрым и сильным!", "В здоровом теле здоровый дух". Столбы для баскетбола стоят без обручей и сеток… Решетки на окнах тюрьмы те же. Но дверь приоткрыта. Теперь здесь больше не тюрьма. Оттуда вышел невысокий мужчина. Мне показалось, что он тоже из того времени… И вдруг я его узнала! Это же поэт Качергинский, который написал знаменитое: "Тише, тише, помолчим, здесь растут могилы". Мы поздоровались. Он сказал, что музей пока еще не открыт, они только собирают все, что осталось после трагедии. А я и не знала, что в бывшей тюрьме теперь музей. Качергинский спросил, как меня зовут, и каким образом я спаслась из гетто. Узнав, что я не спаслась, а при ликвидации гетто меня вместе с другими молодыми девушками увезли в лагерь, он попросил зайти с ним туда — он показал на