тудверь — и рассказать все подробнее. В бывшей камере вдоль стен громоздились кипы книг. В углу темнели два бюста. За круглым столом, также заваленном книгами, сидели двое мужчин. Качергинский познакомил нас. Крупный, рыжеволосый — писатель Бейлис-Легис, второй — Яков Гудкович. Им он сказал, что я, наверно, могу пополнить какими-то подробностями рассказ о ликвидации гетто. Я не знала, какие именно подробности им нужны и просто рассказала, как с крыльца квартиры Деслера нам объявили, что гетто ликвидируется. Как сперва нас повели на улицу Субачаус. Мужчин отделили, а нас загнали в болотистую долину и там продержали под дождем всю ночь. И как потом, утром, опять велели подняться наверх, выпускали по одному через калитку и сортировали: молодых девушек толкали направо, а всех остальных, даже молодых женщин, но с детьми — налево. Нас увезли в лагерь, а их… Я не знаю, что с ними. Качергинский сказал, что пока выяснить, куда их отправили, не удалось. Известно только, что в Понары, или, как теперь по-литовски называют, Панеряй, их не повели — там занимались уничтожением следов прежних расстрелов. Пригнали несколько десятков узников гетто, обнаруженных в укрытиях уже после его ликвидации и заставили их вскрывать эти огромные ямы, доставать оттуда полуистлевшие тела и нести к костру. Так что теперь в Понарах — лишь пустые ямы, да самодельная лесенка, по которой тела подавали на костер… А куда увезли последние жертвы — неизвестно. Говорят, что в Освенцим. Значит, маму с Раечкой и Рувиком тоже увезли туда… Я не сразу поняла, что Качергинский просит, чтобы я все, что им рассказала, изложила на бумаге. Узнав, что у меня уже есть записи, он попросил их принести. Принесла я только одну, первую тетрадь. Когда Качергинский взял её в руки, я вдруг испугалась, что он попросит отдать ее насовсем и поспешила предложить, что, если нужно, я для музея перепишу. Он, наверно, заметил мой испуг и сказал, что они сами перепечатают на машинке. Кто-то его позвал, он вышел, я осталась одна, и только теперь… Только теперь увидела, что стены исцарапаны, исписаны. "Отец на небесах, за что?!!!", "Помните, не забывайте, как мы умирали!", "Не плачь, мамочка, отомстят за нашу невинно пролитую кровь", "Отомстите!!!". И просто имена, фамилии. Много, очень много имен и фамилий. Я выбежала. Мстить? Это же значит — убивать. Нельзя больше убивать. Я остановилась: даже Мурера нельзя расстрелять? И Хингста, и Нойгебоера, и Вайса, и Кителя? Они же… Они же не только отдавали приказы, но и сами расстреливали. Я же видела, как Мурер тогда, у ворот гетто, выстрелил в молоденькую девушку за то, что она хотела спасти своих стариков-родителей… А лагерный унтершарфюрер сам отбирал совсем исхудавших для газовой камеры. Охранники их заталкивали туда… Я стояла посредине двора и дрожала. А нарисованный на стене физкультурник все так же призывал: "Будь бодрым и сильным!"
Снова пойти в музей я долго не решалась, хотя было очень неспокойно, что тетрадь у чужих людей. Я понимала, что ей там ничто не грозит. И все же… Даже стала снова, как прежде, повторять про себя, чтобы удержать в памяти целые куски. Наконец все-таки пошла. И не только из-за тетради. Тянуло пройти по улочкам гетто, зайти в уцелевшие дворы. Зашла и в тот, где была спортивная площадка и тюрьма, а теперь музей. Открыв дверь, за которой слышался стук машинки, я сразу глянула на стены. Надписей не было. Поблескивала свежая краска. Моя тетрадь лежала на подоконнике поверх каких-то бумаг. Я спросила у выстукивавшей что-то одним пальцем женщины, нужна ли еще моя тетрадь. Но она сказала, что когда Качергинский попросил ее перепечатать, он не говорил, что это срочно, и она пока перепечатала всего двенадцать страниц, работы много. Мне стало неловко, что она передо мною оправдывается, и я пробормотала, что пусть не торопится, мне не к спеху. А чтобы она опять не начала оправдываться, спросила… давно ли покрасили эти стены. Продолжая указательным пальцем тыкать в клавиши, она ответила, что недавно. Я обомлела: неужели закрасили такие записи?! Нет, нет, здесь их не было. И вообще пока покрасили только одну эту комнату. Внизу еще не во все окна вставлены стекла. Но главное, что заделана крыша, а то недавно не только не было окон и дверей, сквозь крышу можно было звезды считать. Она допечатала какой-то список, и теперь уже рассказывала, не работая. Вселились они сюда недавно. И официальным музеем стали недавно. Да и то, если бы не такие люди, как поэты Качергинский и Суцкевер, как Кемпнер, Ковнер, Гудкович, Риндзюньский и другие геттовцы, а потом партизаны — и музея, и всего этого — она кивнула в сторону сложенных в углах связок книг и прислоненных к стене картин — не было бы. Как только они вошли в освобожденный город, с первых же дней занялись поиском того, что, может, немцы не успели уничтожить или вывезти.*(*Для обогащения третьего рейха сокровищами мировой культуры, Гитлер учредил специальный имперский комиссариат по делам восточных оккупированных областей, который возглавлял его соратник А.Розенберг. Вильнюсское наместничество этого комиссариата, которое называли "штабом Розенберга", обосновалось в здании всемирно известного еврейского научно-исследовательского института — ИВО. В Вильнюс был направлен специальный эксперт по еврейской культуре д-р Иоганн Поль, который заранее был подготовлен для этой работы: он три года провел в Иерусалиме, где в Еврейском университете изучал классические источники. Укладывать многовековое культурное наследие — и хранящееся в этом институте, и более ста тысяч томов, доставленных из других библиотек и молельных домов города — для отправки в Германию заставляли, но под бдительным оком охраны, бригаду узников гетто. За попытку "похитить", то есть спасти от отправки хотя бы одну книгу, рукопись, даже единичный документ грозил расстрел. И, тем не менее, геттовские "упаковщики", или, как их прозвали, "бумажная бригада", в которой были и Суцкевер, и Качергинский, все же сумели соорудить на чердаке института тайник, в котором спрятали около пяти тысяч редчайших книг. А наиболее ценное — рукописи Шолом-Алейхема и Переца, письма Толстого, Горького, Ромена Роллана, дневники камердинера Петра Великого, рисунки Шагала, так же всякий раз рискуя жизнью, выносили оттуда и складывали в бункер в самом гетто. Но это была капля в море, — десятки тысяч томов были отправлены в Германию, десятки тысяч проданы как макулатура. Свинцовый набор Талмуда, раритет 19-го века, "эксперт" Поль продал по тридцать марок за тонну, а его преемник, бывший торговец кожей превратил 5ОО свитков Торы в стельки для обуви.) Женщина вздохнула. К сожалению, уцелело очень немногое. Тайник на чердаке ИВО сгорел. Другое хранилище книг каратели СС обнаружили при отступлении. Когда Советская армия вошла в город, костер из этих книг еще догорал. Хорошо хоть, что спрятанное в геттовском бункере осталось. Видела бы я, что творилось в первые дни после освобождения! На улицах, во дворах, в брошенных немцами домах валялись книги, документы. В магазинах из страниц молитвенников делали кульки для крупы и соли. На почте к таким страницам приклеивали полоски телеграмм. Целыми днями они, несколько человек, ходили по дворам, заходили в брошенные квартиры, собирали все, что еще можно было спасти. Но хранить собранное негде было, все сносили в квартиру Качергинского и Суцкевера, они поселились вместе. Хотели сразу создать Еврейский музей, но власти не давали разрешения, хотя… желание караимов иметь свой музей, поддержали. Все, чего тогда удалось добиться — это согласия образовать хотя бы комитет по сбору материалов при народном комиссариате просвещения. Зарплата членам комиссии, конечно, не полагалась, но все равно они, и не только они — вскоре к ним присоединились вернувшиеся из эвакуации писатель Бейлис-Легис и другие, продолжали искать, вернее, спасать. Уже со двора "Союзутиля" на ручной тележке — другого "транспорта" у них не было — вывезли пять тюков с документами. Когда назавтра пришли за следующими, их уже не было: тридцать тонн книг, рукописей и архивных материалов, которые немцы не успели вывезти, теперь было отправлено на бумажную фабрику как вторичное сырье, для переработки. У меня чуть не вырвалось: "Не может быть!" А она вставила в машинку новый лист, и, снова печатая, продолжала… В конце концов, власти разрешили создать музей. Правда, штатных сотрудников всего трое. Остальные — добровольные помощники. Люди понимают… А еще хорошо, что музей именно здесь. Я, может, не знаю, ведь до войны была ребенком — что по ту сторону двора, окнами на улицу, была знаменитая библиотека имени Страшуна, а тут, где мы сидим, типография. При немцах, в гетто — это я уже конечно, знаю — тоже была библиотека, а здесь, в бывшей типографии — тюрьма. Рядом был архив. И даже баня. Двор служил спортивной площадкой. Может, только того не знала, что здесь же был подпольный партизанский штаб, а в подвале под баней партизаны учились стрелять. Да, этого я тогда не знала… Через некоторое время я снова, побродив между развалинами гетто, зашла туда. В одной из комнаток на полу были разложены сушиться… я даже не сразу узнала, что эти выцветшие от сырости, слипшиеся листочки — "желтые шайны"! Но это они — "Facharbeiter Auswais'ы"*(*Удостоверение ремесленника (нем.)) Тогда, осенью 41-го года каждый такой желто-оранжевый, теперь всего лишь истлевающий листок, являлся дозволением его обладателю, пока он нужен, оставаться в живых. И то не со всей семьей, а только с женой или мужем и детьми до шестнадцати лет. Я стояла над этими расстеленными на полу бумажками и вглядывалась в них, — может, увижу мамино удостоверение. В ту осень оно меня на целых три месяца уберегло от расстрела. Потом еще на месяц — срок его действия продлили до 3О-го апреля 42-го года. И только после этого поперек поставили штамп — "Ung*ltig"*(*Недействительно (нем.)) Качергинский, видно, понял, что я высматриваю. Предложил поискать, как следует, и, если найду что-нибудь свое, взять на память. Я осторожненько перекладывала каждый листочек. Только слипшиеся не разнимала, — боялась порвать. Но маминого удостоверения не нашла. Может, оно было среди тех, которые не разняла, а может, я его не узнала, — чернила вписанных от руки фамилий и имен размыло. Качергинский протянул мне чужое удостоверение. Там фамилия впечатана на машинке. Я взяла е