На следующей станции семафор был открыт, но состав задержали. Пришлось полчаса стоять. А когда дали отправление, на паровоз влезли четыре эсэсовца с автоматами. Двое из них пристроились на нефтяном баке, под дождем, а двое остались в будке, у обоих входов.
Гавличеку это не понравилось. Не понравилось и Сливе. В будке теперь повернуться негде.
Гавличек решился на откровенный разговор со Сливой, но мешали немцы. Он попытался выяснить, понимают ли эсэсовцы по-чешски. Задал им несколько вопросов, они не ответили. Ну, так. Эсэсовцев можно не стесняться.
Паровоз между тем прогрохотал на выходных стрелках и, постепенно развивая скорость, потянул состав в ночную темень.
Гавличек торопливо обдумывал свои действия. Допустим, он уговорит Зденека. А что дальше? Как быть с немцами? Если машинист и помощник захотят выпрыгнуть с паровоза, эсэсовцы откроют стрельбу. Следовательно, выход один: их надо убрать. Немцы покуривают сигареты и о чем-то балабонят по-своему. Это хорошо. Когда человек думает о своем, то дать ему пинка не составляет трудности. Пусть себе летят кувырком.
Но можно ли уговорить Зденека? Разве он пойдет на это? А что делать? Сорвать операцию, которую задумали ребята? Не годится. Только и остается, что попытать счастья и поговорить со Зденеком.
Слива сидел на откидной скамейке у окна и, покачиваясь взад и вперед, смотрел в ночную темноту.
Гавличек, отойдя от арматуры, приблизился к Сливе, сладко потянулся и как бы между прочим, чтобы не вызвать подозрения у немцев, сказал:
— Зденек! Если семафор будет закрыт, режь без остановки.
Слива резко повернул голову.
— Ты что, опять с ума спятил?
— Слушай меня, — продолжал Гавличек. — И не шуми, а то они догадаются. Паровоз пусть себе идет, а мы сначала столкнем этих господ, а потом и сами спрыгнем.
Лицо Сливы стало белее мела.
— Так надо. Пойми. Хоть раз в жизни пойми, — продолжил Гавличек. — Иначе я пойду на это один.
Слива попал в затруднительное положение.
— Я говорю по-немецки, — прохрипел он. — И ничего у тебя не выйдет, авантюрист. Я все им выложу. Ты что задумал? Так соскучился по тюрьме, что опять тянет? Или надеешься второй раз выйти из беды сухим?
Немцы уже подозрительно поглядывали на машиниста и его помощника, разговор которых был слишком жарок.
Гавличек попытался охладить их настороженность. Отойдя на свое место, он высунулся в оконце. Встречный ветер окатил его дождем. Гавличек смотрел не по ходу поезда, а прямо перед собой, но ничего не мог разглядеть — ни размокшей земли, ни неба, изливающего потоки воды.
Ударяясь щекой о железную кромку оконца, Гавличек мучительно искал выхода. Он одни — их трое, да там, на баке, еще двое. Силы неравны. Что же придумать? Этот прохвост Слива…
И вдруг паровозный гудок захлебнулся в продолжительном вопле.
Гавличек вздрогнул, глянул вперед и отчетливо различил в темноте светящийся глазок семафора. Путь закрыт. А дальше разъезд, колея разветвляется на две. Это Гавличек знал точно. И, конечно, обе колеи заняты составами.
Слива уже вертел реверс в левую сторону.
«Ну, будь что будет!» — решил Карел. В эту драматическую минуту ему опять вспомнился Рудольф Ветишка. И, вспомнив его, он задал себе вопрос: «Что бы стал делать на его месте Ветишка?»
Гавличек приблизился к Сливе. Злорадно кривясь, тот вертел реверс. Поезд уже сбавлял скорость.
— Зденек! Я тебя просил… Человек ты или пень?
Злорадное выражение на лице Сливы сменилось испугом. Он вдруг закричал:
— Отойди к дьяволу! Отойди, а не то я крикну этим молодцам!
Эсэсовцы переполошились. Не понимая, в чем дело, они переглядывались и хватались за свои автоматы.
— Зденек! — прокричал Карел; он знал, что остались считанные секунды. — Уйди, Зденек, а то плохо будет!
— Прочь! Прочь! — закричал Слива, хватаясь обеими руками за реверс.
Было бы неверно сказать, что Гавличек не дорожил своей жизнью. Он любил жизнь. Всегда любил. И если сейчас действовал как человек, ни в грош не ставящий свою жизнь, то уж в этом виновата была та безвыходная обстановка, в которой он оказался.
Убедившись, что Зденека не уговорить, Гавличек с силой ударил его по рукам ниже локтей и оторвал его цепкие пальцы от реверса. В следующее мгновение он перевел реверс в правое положение.
Слива бросился на помощника, пытаясь схватить его за горло. Пот ручьями стекал с его лба и слепил глаза. Кепка свалилась с головы. Гавличек тычком ударил его в грудь.
— Партизан!.. Крушение!.. Тормоз! — крикнул Слива по-немецки и отлетел в угол.
Гавличек хотел ударить его еще раз, чтобы заставить замолчать, а потом бросился к дверям, но его опередили эсэсовцы. Те, что были в будке, скрутили ему руки, а остальные двое торопливо спускались с тендера. Гавличек потянул за собой к выходу обоих. Слива медленно поднимался с полу. Изловчась, Гавличек пнул его ногой.
— Крушение! Берегись! — вопил Слива. Его маленькие глазки, полные ужаса, казались сейчас большими, как блюдца.
Поезд уже грохотал на стрелках.
— Эх ты, собака! — крикнул Карел. — Преда…
Он не успел договорить. Огромной силы удар потряс паровоз, железный грохот прокатился по окрестности.
Локомотив со всего хода врезался в эшелон с немецкими войсками, стоящий на первом пути.
Дождь лил с прежней силой, не прекращаясь ни на минуту…
Глава двадцать четвертая
1
Переступив порог комнаты Вандрачека, Антонин Слива встретился с внимательным взглядом Лукаша. Старик сидел у стола лицом к двери. На его лбу собрались сердитые складки, так хорошо знакомые Антонину: видимо, Ярослав уже давно ждал.
— Как идут розыски Грабеца? Где он скрывается? — сразу спросил Лукаш.
Антонин сказал: от зубного врача, у которого Грабец встречался с гестаповцем Ширке, он узнал, что Грабец живет сейчас в городе Костельце, а в Праге не показывался давно. Антонин предупредил врача, с которым успел познакомиться, что Грабец ему срочно нужен. У Антонина есть номер телефона врача; дважды в сутки он звонит по этому телефону, но результата пока нет.
— У кого Грабец живет в Костельце?
— Не знаю. И врач не знает.
Лукаш задумался. Партийный долг и совесть честного человека не позволили ему мириться с тем, что опасный провокатор, уже фактически разоблаченный, преступления которого не вызывают никаких сомнений, до сих пор живет в безопасности и, возможно, продолжает свое грязное дело.
— Выждем еще дня три-четыре, — сказал Лукаш, — а потом тебе придется выехать в Костелец.
— Я могу завтра же выехать в Костелец и ручаюсь, что отыщу его там, — заверил Антонии Ярослава.
— Завтра не надо, а дня через три-четыре выедешь. Что с ксендзом Худобой?
Партизанским судом Худоба приговорен к расстрелу. Потом Антонин сообщил, что дважды был у Гоуски, считает, что его дом можно использовать, и выложил перед Лукашем все свои соображения.
— М-да… — сказал Лукаш. — Что-то у меня сердце не лежит к Гоуске. Не сядем ли мы с тобой в лужу?
— Нет, не сядем, — убежденно ответил Антонин. — Я все взвесил. У Гоуски нет никаких подозрений по отношению ко мне. А то, что я чех, это скорей на пользу дела. Он держится со мной откровенней и этим подчеркивает, что чех, хоть и гестаповец, все же ближе ему по крови, чем немец.
Лукаш тремя пальцами разгладил свои обвислые выцветшие усы. Спросил:
— Когда ты с ним встретишься?
— Условились на сегодня. На два часа.
— Ну что ж, — неохотно согласился Лукаш, — попробуем. Иди, Антонин.
2
Особняк Гоуски, расположенный в глубине двора, со стороны улицы был отгорожен узорчатой чугунной решеткой и кустами сирени. В кирпичном, почти квадратном доме было шесть комнат, служебные помещения и большой, хорошо оборудованный подвал.
Антонин своим ключом отпер калитку и прошел во двор.
Он не успел позвонить, как парадная дверь предупредительно открылась, и его с любезным полупоклоном встретил Гоуска. Они прошли в гостиную.
Здесь все, начиная с чудесных старинных гобеленов на стенах и кончая зеркально отполированным десертным столиком, говорило об избытке и устойчивости жизни, о роскоши и процветании.
За короткое знакомство Антонин понял, что Гоуска — совершенный тип беззастенчивого современного дельца. Он все превращал в деньги. Все, к чему он только не прикасался, — а прикасался он лишь к тому, что можно обратить в деньги. Гоуска этого не скрывал. Он этим бравировал. Однажды полушутя, полуобидчиво он признался, что его отношения с гестапо — первое в его жизни предприятие, которое не принесло ему ни одной кроны. В то же время это был и намек; Антонину предлагалось сделать из него вывод.
Правда, Гоуска счел своим долгом оговориться: спекуляции валютой и продуктовыми карточками осуществлялись с согласия покойного Ширке, который тоже не оставался в обиде.
Предложив Сливе сесть, Гоуска исчез и через несколько минут вернулся с серебряным подносом в руках, на котором стояли бутылка вина и бокалы.
Первый бокал Гоуска поднял за будущие успехи.
— Герр Ширке, — заговорил вслед за тем Гоуска, — дал мне однажды понять, что наши земляки в Лондоне, в частности Ингр, Моравец, Зенкл, Рипка, заигрывают через своих пражских людей с генералами Сыровы и Гайдой. Цель — опереться на них в том случае, если сюда нагрянут русские. И наших земляков будто бы поддерживают в этом определенные круги в США и Англии. Я не дипломат. От политики стою далеко. Я простой смертный человек, но и для меня все это звучит дико. Ширке просил провентилировать эти слухи. Он так и выразился: про-вен-ти-ли-ро-вать. Если сейчас это вас интересует, я могу подробно рассказать все, что знаю о Сыровы и Гайде, и докажу вам, что наши лондонские земляки выжили из ума.
Антонин изъявил готовность слушать. Гоуска снова наполнил бокалы и, отпивая вино мелкими глотками, приступил к рассказу.
Сыровы и Гайда — убожества. Они, как принято говорить, черные генералы. Немцы в свое время рассчитывали использовать Сыровы, но отказались от своего намерения. И правильно сделали. Когда в тридцать девятом году был учрежден протекторат, в Прагу по личному полномочию Риббентропа приехал представитель германского министерства иностранных дел некий Цимке. Гоуска знал его немного по Берлину, а здесь они сблизились и подружились. Цимке не раз сиживал вот здесь, в этой гостиной. Да, не раз. Цимке как-то спросил: сохранил ли генерал Сыровы авторитет, который он