Глава двадцать восьмая
1
Ярослав Лукаш почувствовал удовлетворение, устроившись истопником у Гоуски. Теперь он в Праге, и можно считать, что указание Милецкого выполнено. Условия оказались намного лучше, чем можно было ожидать: особняк, отдельная комната для жилья, почти круглые сутки отсутствующий хозяин (притом обходительный и нелюбопытствующий человек), наконец, телефон, которым Гоуска разрешил пользоваться. Лукаш, конечно, вежливо отказался от телефона: с кем ему, человеку одинокому, разговаривать? Но в душе поблагодарил Гоуску. Телефон, безусловно, понадобится, и, наверное, в самом скором времени.
Начинается новый этап работы, сказал Милецкий, надо усилить борьбу. Стало быть, усилить борьбу необходимо. Милецкий подчеркнул, что удары должны быть сильнее, чем прежде, а наноситься чаще. Врагу нельзя давать передышки.
Последним ударом группы Лукаша была железнодорожная катастрофа, осуществленная Карелом Гавличеком. Немцы болезненно ощутили этот удар и долго не могли прийти в себя. Шутка ли, в воздух взлетели два состава, станция надолго вышла из строя.
Диверсия была осуществлена силами только четырех человек: двое определили местонахождение составов, один предупредил Гавличека, а Гавличек – четвертый – пустил поезд под закрытый семафор. Лукаш не знал подробностей катастрофы, но коль скоро она произошла, значит Карел сделал все на совесть. Лукаш любил Карела. Любил как друга, как человека, с которым шел нога в ногу долгие годы жизни. И вот Карел погиб.
Ярослав тяжко переживал эту утрату. Впервые смерть вырвала из группы боевого товарища, и Лукаш страдал, словно оторвали часть его собственного живого тела. «Борьбы без жертв не бывает». Не раз слышал Ярослав эти слова и сам в опасную минуту мысленно повторял их. Но вот Карел погиб, и нет сил примириться с этой жертвой.
Она не последняя. Борьба вырывает из рядов бойцов то одного, то другого. Исчезла Мария. Вот уже несколько дней как она не появляется. Квартира ее заперта. Похоже, гестапо напало на след группы и Мария уже в руках фашистов. От этой мысли холодело сердце. Что ждет ее в застенках гестапо? Сумеет ли она выстоять? Конечно, он уверен в ней. Пожалуй, больше, чем в других. Даже больше, чем в родной дочери. Но что делают с живыми людьми эти изверги! Как они глумятся над человеческим сердцем и телом! Каким железным человеком надо быть, чтобы молчать и молчать…
Лукаш хорошо знал, что всякий провал является результатом или ошибки, или оплошности. Следовательно, в исчезновении Марии кто-то виновен, от кого-то зависело не допустить ошибки, вовремя предупредить товарища, остеречь его. Прошло то время, когда Лукаш недооценивал правила конспирации. Как в свое время Червень ему, теперь он всем участникам группы постоянно напоминал: осторожность, осторожность, осторожность. Как неоценимо это правило в неравной борьбе! Без постоянной бдительности, доведенной до предела, и шага не сделаешь в окружении врагов. Каждый из членов группы бережет себя, но всех бережет он, Лукаш, бережет, как старший товарищ и руководитель. Посылая Антонина на выполнение задания, он обязан не только обеспечить успех дела, но и сохранить товарища.
Как никогда раньше, Лукаш осознавал огромную ответственность за людей, которых он вел на борьбу. Он чувствовал, что одной заботы о них недостаточно. Нужно повседневно учить их борьбе, умело и точно направлять их усилия. Все, чему сам научился на опыте этих лет, все, что подсказала ему мысль, он отдавал товарищам. Но он не так уж много знал. Машинист Ярослав Лукаш только несколько лет назад стал руководителем. Правда, ему довелось пройти всю школу подпольной борьбы, десятки раз скрываться от полиции, выдавать себя то за слесаря, то за кочегара, прятаться и жить в котлах, в смотровых колодцах, голодать и мерзнуть. Порой Лукашу казалось, что он испытал все, что может выпасть на долю подпольщика. Но наступал новый этап борьбы, появлялись новые затруднения, возникали новые опасности – и в соответствии с ними надо было искать новых приемов и уловок конспирации. Искать не только для себя, но и для товарищей, неутомимо воспитывая и развивая в них чувство бдительности.
Много раз Лукаш останавливался перед вопросом: как поступить в данном случае? И хорошо, если это касалось лично его. Здесь он мог положиться на собственный опыт, находчивость, смелость. Но что ответить, когда такой вопрос задают ему еще неопытные, зеленые друзья, не опаленные огнем борьбы? Лукаш обязан был найти ответ, который удовлетворил бы товарища и вместе с тем не привел бы к ошибке. По всякому поводу нельзя обращаться к Милецкому, на то не было ни возможности, ни морального права. Каждый подпольщик перегружен работой, а тем более Милецкий. Постепенно Лукаш выработал в себе уверенность и самостоятельно решал сложные вопросы, связанные с деятельностью группы. Милецкий давал общее направление, выдвигал задачи, вводил в курс событий. Практика ложилась на Лукаша.
Вот и вчера, разъясняя Ярославу политическую обстановку, Милецкий подчеркнул, что способы борьбы надо разнообразить, удары сделать ощутимее. «Подумайте, товарищ Лукаш», – сказал Милецкий на прощанье.
Да, надо думать. Теперь, когда Лукаш опять в Праге, есть возможность шире развернуть работу: под рукой Блажек, Антонин, Морганек, Труска, Мрачек, Божена, Ковач, Скибочка, Вандрачек, трое железнодорожников… Милецкий особенно настаивал на усилении работы среди солдат так называемых войск по охране протектората. Лукаш решил сегодня же заняться этим вопросом.
Когда стемнело, он закрыл свою комнатушку, захватил запасной ключ от калитки и ушел из особняка.
Как и всегда, необходимо было сделать большой крюк, прежде чем идти к Адаму Труске. Этого требовала конспирация. Лукаш добрался до центра, на ходу вскочил в вагон трамвая, потом пересел на другой, встречный, проехал до окраины и снова вернулся в центр. Вся эта комбинация заняла около часа времени. От выкриков кондукторов: «Высочаны!», «Стрешневицы!», «Пальмовка!», «Клементин!», «Смиховская набережная!» – разболелась голова. Наконец все предосторожности выполнены. Усталый, но по-прежнему настороженный Лукаш свернул с главной улицы и направился к квартире Труски.
2
Адам Труска нервничал. Условленное время прошло. Он то и дело выбегал во двор. Побежал и сейчас, но на пороге столкнулся с Ярославом.
– Наконец-то! – вздохнул он. – Где пропадал?
Вошли в дом. Труска прикрыл дверь в соседнюю комнату. Сели на диван.
– Что делает твой Ковач? – спросил Лукаш.
– Подает надежды. Два вечера подряд толковали о национальных комитетах. Мне кажется, он начинает разбираться. Полегоньку становится на нашу точку зрения. Но с ним еще предстоит повозиться.
– Не торопись, – посоветовал Лукаш. – Мы не за количеством гонимся. Ленин учил: лучше меньше, да лучше.
– А я и не тороплюсь, – сказал Труска. – Кроме Ковача, я еще одного парня подобрал. Не человек, а кремень. С этим мы откровенны… Вот только по части работы у нас плоховато. Совсем нечего делать. Сам понимаешь, что это за войско! Вроде как у короля Монте-Карло. Винтовки и те не у всех. Глупый фарс. Я дивлюсь, как это до сих пор мою должность оружейника не ликвидировали. Да и то спросить: на что она? Правда, идут разговоры, будто скоро подвезут трофейное оружие. Может быть, тогда и работа начнется.
– Вот эти трое тоже из ваших и антифашистски настроены, – сказал Лукаш, подавая листок. – Поинтересуйся ими. Возможно, подойдут. А как дела у Божены?
Труска будто поперхнулся.
– Божена молодец, – ответил он. – Гордиться такой дочкой надо.
– Смотри, не перехвали. Молодежь, она, знаешь, по сторонам не глядит. У нее голова легко кружится.
– Ты прав. Божене об оружии я не сказал бы. Незачем. Я с ней строговат.
– Будь построже, Адам, – одобрил Лукаш.
Тоска сжала его сердце. Давно не видел дочери. Какою она стала теперь?
Обе створки двери распахнулись, из соседней комнаты Божена стремглав бросилась к Лукашу. Ярослав только тогда и опомнился, когда руки Божены обвили его шею. Она стала покрывать поцелуями волосы, глаза, щеки, лоб, губы.
– Дочка, родная… – только и сказал Лукаш.
Дочь никогда не видела слез отца. И не увидит. Нежно проведя рукой по ее волосам, он поцеловал Божену в лоб.
Восторженными глазами Божена смотрела на отца. Совсем седой, но не сгорбился, плечи по-прежнему широки и прямы, суровые глаза не потеряли ни цвета, ни блеска.
Труска стоял у дивана, боясь помешать этой радостной встрече. Ярослав опустил Божену и, вплотную подойдя к Адаму, сказал грозно:
– Вы что же это со мной как со школьником? А?
Труска рассмеялся.
Лукаш протянул ему руку.
Потом втроем сидели за столом. Пили чай с немецким сахарином и обмакивали в него галеты, полученные Труской на службе. В горячем чае они разбухали и становились втрое толще.
Божена рассказала о своих успехах. Она привлекла к работе трех солдат, двое на очереди.
– А куда подевался твой поручик? – спросил Лукаш.
– Никуда он не подевался, – ответила Божена. – Он сопровождал эшелон в Словакию. Попал в крушение, которое устроил Карел, но ему посчастливилось: он был в крайнем вагоне и отделался легкими ушибами.
– Так оно часто бывает, – покачал головой Труска. – Хорошие люди гибнут, а сволочь остается.
– Как он к тебе относится? – спросил Лукаш.
– Пока терпимо. Раза два-три провожал домой, но после того, как я его припугнула дядей, держит себя в руках. Приглашал в гости. Понятно, я отказалась.
– Так, так, дочка, – сказал Лукаш. – И все-таки ты как-нибудь побывай у него. Держись от него на расстоянии, но побывай. Интересно раскусить, что это за штучка…
Глава двадцать девятая
1
Мария Дружек сидела перед следователем во дворце Печека.
Пожилой крупнозубый гестаповец с круглыми глазами навыкат, с крупной лысой головой молча разглядывал ее, стараясь угадать мысли своей жертвы.
«О чем она сейчас может думать? Вероятно, о том, почему ее так долго не вызывали и не допрашивали? Наивное существо! Надо полагать, она все расскажет. Ей, как всякому молодому животному, хочется жить, а ради этого можно пойти на все. Вероятно, у нее есть муж. Во всяком случае, пора ему быть. Сколько ей? Пожалуй, не меньше двадцати пяти. Пора. Давно пора. Моя Берта в эти годы имела уже двоих детей: Карла и Эдуарда. А если нет мужа, то есть любовник. Интересно бы на него взглянуть, что за тип. И о чем он сейчас думает? Наверно, и не подозревает, что его голубка попала в клетку. Конечно, не подозревает. Все обошлось тихо, без шума, без свидетелей. Она вздыхает. Это хороший знак. А ну-ка я посмотрю на нее вот этак. На женщин действуют прямые свинцовые взгляды. Они размагничиваются, теряют волю, сопротивление их парализуется».
Мария тоже размышляла. Она думала о том, что ей очень и очень не повезло. Ее не скосил тиф, когда ей было шесть лет; она не утонула подростком во Влтаве, когда провалилась под лед, бегая на коньках; она уцелела при автомобильной катастрофе, когда в тридцать шестом году учеников возили на экскурсию в Татры; она встала на ноги, оставшись одна, без родителей. А теперь ей не уцелеть. А если уцелеет, то на всю жизнь останется калекой. Ей вспомнился рассказ Карела о коммунисте Прокопе, об издевательствах над ним, о пытках.
– У вас, вероятно, мягкий характер? – спросил наконец следователь. – Не правда ли?
Мария повела плечом и ответила:
– Не мне об этом судить.
Гестаповец улыбнулся, показав золотые коронки на своих крупных зубах.
– У меня складывается именно такое впечатление. Ну, рассказывайте: как вы попали в беду? Кто вас толкнул на это гнусное дело? Такая молодая, интересная женщина – и так опрометчиво кинулась в омут…
Следователь взял автоматическую ручку, положил на чистый лист бумаги кусочек тоненького картона и начал писать. Потом поднял голову и спросил:
– Имя и фамилия?
– Ирма Рингельман.
– Возраст?
– Двадцать пять лет.
– Профессия?
– Прачка.
Следователь откинулся на спинку кресла.
– Покажите руки, – потребовал он.
Мария с усмешкой протянула руки ладонями вниз.
– Переверните.
Мария перевернула кисти рук.
– Так… Прачка… Так… Вы что, немка?
Мария отрицательно покачала головой.
– Кто же вы?
– Чешка.
– Рингельман… Рингельман… Фамилия не чешская.
– Она мне нравится.
Следователь повертел в пальцах ручку и не нашелся, что сказать.
– Вас задержали около телеграфа с листовками. Где вы живете?
– У меня нет квартиры.
– Как это понять?
– Как слышите.
– Где вы служили?
– Нигде не служила.
– Чем же вы существовали?
– Воздухом.
– О! – гестаповец рассмеялся. Он вышел из-за стола, закурил, прошелся по комнате из угла в угол. – Каким образом к вам попали листовки?
– Это мое личное дело.
– Так… Вы, чехи, странный народ. Почему вы нас боитесь?
– По-моему, не мы вас, а вы нас боитесь, – твердо ответила Мария.
Гестаповец наклонился так близко над ее лицом, что она почувствовала запах его рта.
– А знаете, что могут с вами сделать за такие слова? – он повертел пальцем у ее виска. – И это не самое худшее.
– Я знаю, что бывает и похуже.
Следователь начал покусывать ногти. Он допустил просчет: у этой девчонки не такой уж мягкий характер, как он предположил, да и глаза обманчивые. Избить ее? Но как бы преждевременно не отдала богу душу.
– Вы коммунистка?
– Да.
– Ага… отлично! Но вы же должны понимать, что мы заставим вас говорить.
– Сомневаюсь.
– А мы возьмем щипчики и начнем откусывать ваши тоненькие пальчики по маленькому кусочку, постепенно. Это, знаете, ужасно неприятно.
Мария пожала плечами и промолчала. Ей стало страшно. Неужели они заставят ее выдать Божену, Ярослава, Антонина, Морганека? Неужели они смогут заставить человека говорить против воли? Хватит ли у нее сил, если гестаповцы начнут мучить ее, выкручивать пальцы, срывать ногти? И снова она вспомнила коммуниста Прокопа, о котором рассказывал Карел. Прокопу перебили все ребра, выбили зубы, повредили почки, изуродовали одно ухо. Он стал заикаться. А если и с ней расправятся так же? Разве у этих зверей есть сердце? Холодок прошел по телу Марии.
– Может быть, вы передумали? – спросил гестаповец.
– Нет.
– Дура! – крикнул следователь грубо и перешел на ты. – Я тебя заставлю говорить…
2
Вторично ее допрашивал штурмбаннфюрер СС, в котором Мария не узнала того неприятного человека, что сидел рядом с ней, Неричем и Боженой в локале «Амбаси» в тридцать девятом году. Это был Обермейер.
Но он узнал ее. У него была натренированная зрительная память. Он сразу убедился, что перед ним подруга Божены Лукаш, бесследно исчезнувшей вместе с отцом. Но, узнав ее в лицо, он не мог вспомнить ни имени, ни фамилии ее.
На все свои вопросы Обермейер получил те же ответы, что и следователь. Он сузил свои прозрачные глаза и спросил:
– А может быть, вы станете разговорчивей, если я приведу сюда вашу подругу Божену Лукаш?
Что-то оторвалось внутри Марии.
– У меня подруг нет. Приведите кого угодно.
– Ах, вот как! Ну что ж… Видимо, с вами трудно договориться. Вы не понимаете человеческого языка.
Мария закрыла глаза. Начинается. Кто же даст ей мужество, силы?
То, что предпринял гестаповец, на первый взгляд не показалось таким уж страшным. Он взял линейку, обыкновенную канцелярскую деревянную линейку, и, встав позади Марии, начал плашмя наносить удары по ее голове, по темени. Это было даже не больно, а скорее неприятно.
Но он не просто ударял, а в определенном ритме. И это нетрудно было установить. Мария чуть не улыбнулась: темп вальса. Правда, слишком быстрый. Под счет «раз» линейка опускается на голову. Раз… два-три… Раз… два-три. Ну конечно, вальс. Гестаповец подтвердил ее догадку. Ударяя, он высвистывал: «Брось тоску, брось печаль и смотри смело вдаль».
Господи, какое у него дьявольское терпение! Прошло минут пять, не меньше, а он все хлопает и насвистывает. Теперь что-то из Штрауса…
Странно. Не больно, а очень неприятно. В ушах появился непривычный шум. И он напоминал звон колокольчиков на часах у святой Людмилы.
А гестаповец все бил и бил. Откуда у него только бралось терпение? Как не уставала рука? Ведь он бил все время одной правой рукой.
Потом Марии стало казаться, что над нею гремит духовой оркестр. Из общего грома можно даже выделить отдельные инструменты: басы, альты, барабан. Звон исчез. Теперь кажется, что по голове с размаху ударяют молотом.
Наконец глаза застлал туман, и в нем заплясали красные и синие огоньки. Стол, стена надвинулись на Марию, и она упала…
А когда очнулась, гестаповец не пожалел двух сигар и выжег у нее на груди: «Ирма Рингельман – коммунистка».
Потом голова Марии стала гореть, как в огне. В течение нескольких часов гестаповец вырывал пучками ее волосы.
В ту ночь Мария не могла заснуть. В одинокой камере – абсолютная темнота. Сюда не проходил ни один звук.
К тишине Мария привыкла с малых лет – особенно с тех пор, как стала жить одна. Бывало, она забиралась в свою каморку, мечтала в одиночестве или читала. А летом, в хорошую погоду, выходила во двор, в сад и сидела там тоже в одиночестве. Хорошо было у пани Липецкой, где она квартировала, в ее большом, чудесном саду. Мария уходила в самый дальний уголок и садилась возле решетчатой изгороди, отделявшей парк Липецкой от садика старика венгра, музыканта. Старик играл на скрипке почти каждый вечер. Как он играл! Его музыка доходила до самого сердца. Уткнувшись в душистую траву лицом, Мария оплакивала свою горькую судьбу, безрадостное детство, юность. Подчас скрипка пела радостно, и Мария радовалась вместе с нею. Ведь она еще молода, у нее вся жизнь впереди. Может быть, она еще будет счастлива. А иногда скрипка звала ее в неведомые края и словно напоминала о том, что мир широк и необъятен.
А теперь? Теперь он стал страшен и ограничен стенами тесной камеры. Впереди смерть.
Ляжет ли она когда-нибудь на траву и будет ли смотреть в черное глубокое небо, усыпанное звездами? И перестанет ли болеть избитое, истерзанное тело?
Зачем думать об этом? Зачем себя мучить?.. Она никого не выдала, не назвала ни одной фамилии.
Терпеть осталось недолго. Силы иссякли. Она умрет за то, за что умерли и умирают тысячи отважных людей. На их крови встанет новый мир – справедливости и свободы, мир, за который борются Ярослав, Антонин, Морганек, Божена, Блажек… Он будет радостным и ярким, как солнце. И люди, вспоминая тех, кто боролся за их счастье, вспомнят и имя Марии…
Утром ее нашли мертвой. Она повесилась на спинке койки, сдавив шею скрученным платком. На стене Мария оставила надпись: «Я умерла коммунисткой. Отомстите за меня, друзья. Мария».