Это как день посреди ночи — страница 17 из 66

Высокий, худой, затаившийся за стеклами круглых очков, он будто плыл по жизни в шаре, изготовленном точно по его размеру, тщательно дистанцировавшись ото всех и вся, в том числе и от войны, которая готовилась живьем сожрать всю планету. И летом и зимой этот человек носил все ту же рубашку цвета хаки с погончиками и большими карманами, из которых горстями торчали карандаши. Жером говорил только тогда, когда к нему обращались с вопросами, неизменно отвечая на них не без доли раздражения. Жена ушла от него через несколько лет после рождения Люсетты, и это оставило в его душе глубокую рану. Конечно же он никогда и ни в чем не отказывал дочери, но я ни разу не видел, чтобы он взял ее на руки и прижал к себе. В кинотеатре, где Жером пичкал нас нескончаемыми немыми фильмами, он – готов в этом поклясться! – исчезал сразу после того, как гасили свет. Порой он пугал меня, особенно после того, как равнодушно заявил дяде, что не верует в Бога. В те времена я даже не догадывался о существовании такого рода людей. Меня окружали одни верующие: дядя был мусульманин, Жермена – католичка, соседи – иудеи или христиане. В школе, как и на улице, Бог был у всех на языке и в сердце, поэтому я очень удивлялся, что Жером может обходиться без Него. Как-то раз я слышал, как он сказал евангелисту, принесшему ему слово Божие, такие слова: «Бог у каждого свой. Выбирая другого, человек отрекается от него, становится неправедным и слепым». Священнослужитель смерил его таким взглядом, будто видел перед собой сатану собственной персоной.

На Вознесение он повел нас с Люсеттой полюбоваться городом с высоты Львиной горы. Сначала мы посмотрели средневековую крепость, а потом присоединились к паломникам, толпившимся вокруг часовни Санта-Круз. У подножия Девы Марии толклись сотни женщин, стариков и детей. Некоторые взбирались по склону горы босиком, хватаясь за побеги дрока или низкий кустарник, другие и вовсе ползли на коленях, сбивая их в кровь. Весь этот высший свет суетился под палящим солнцем, бледнел лицами, закатывал глаза, взывал к святым покровителям и умолял Создателя пощадить их презренные жизни. Люсетта объяснила мне, что все эти верующие были испанцами и каждый год на Вознесение добровольно подвергали себя этому испытанию, дабы возблагодарить Деву Марию за то, что в 1849 году она уберегла Старый Оран от эпидемии холеры, из-за которой тысячам семей пришлось носить траур.

– Но ведь они причиняют себе жуткую боль, – сказал я, потрясенный масштабами их жертвы.

– Они делают это во имя Господа, – с жаром ответила Люсетта.

– Бог их ни о чем не просил, – резко высказал свое мнение Жером.

Его голос хлестнул, как удар бича, на корню убивая весь мой энтузиазм. Теперь я видел перед собой не паломников, а преданных анафеме и впавших в транс нечестивцев; никогда еще ад не казался мне ближе, чем в тот день великих молитв. С самого рождения меня предостерегали от богохульства, говорили, что оно гарантированно ведет к страданию. Даже услышать кощунственные слова уже было грехом. Люсетта прекрасно чувствовала мою растерянность. Я злился на ее отца и запрещал себе отвечать на смущенные улыбки девочки. Мне хотелось домой.

Вернуться мы решили на автобусе. На извилистой дороге, ведущей в Старый Оран, мне стало еще хуже. Каждый поворот вызывал приступ тошноты. Обычно нам с Люсеттой нравилось шататься в районе Ла-Скалеры, лакомиться паэльей в дешевых испанских забегаловках или покупать поделки у мастеровых-сефардов из еврейского квартала Дерб. Но в тот день душа ко всему этому не лежала. Мои тревоги затмевала собой высокая фигура Жерома. Я боялся, что его «богохульство» навлечет на меня беду.

Мы пересели на трамвай, доехали до европейского города и пошли пешком в наш квартал. Погода стояла великолепная. Оранское солнце превзошло само себя, но, несмотря на это, яркий свет и сыпавшиеся отовсюду шутки казались совершенно чуждыми. И напрасно ладошка Люсетты сжимала мою руку, я все равно не мог очнуться и прийти в себя…

То, чего я боялся, обрушилось на меня, как свалившаяся с крыши черепица: на нашей улице стояли люди. По обе стороны дороги выстроились соседи, скрестив на груди руки и обхватив ладонями щеки.

Жером бросил вопросительный взгляд на мужчину в шортах, стоявшего в дверной нише. Тот, только что полив сад, закрыл кран, положил шланг на газон, вытер о кожаный фартук ладони и развел руками, давая понять, что ему ничего не известно.

– Здесь явно какая-то ошибка. Полиция арестовала аптекаря Махи. Его только что увезли в зарешеченном фургоне. Агенты, похоже, были чем-то очень недовольны.


Дядю выпустили через неделю. Чтобы вернуться домой, ему пришлось, дождавшись ночи, красться вдоль стен. Щеки у него впали, взгляд стал мрачный и угрюмый. Нескольких дней пребывания в тюрьме с лихвой хватило, чтобы самым радикальным образом его преобразить. Его было не узнать. Под отросшей щетиной лицо выглядело еще более изможденным, он был потерян и, казалось, только что вернулся с того света. Создавалось такое впечатление, что его морили голодом и не давали спать.

Радость Жермены длилась лишь короткий миг встречи. Она тут же заметила, что с дядей что-то не так. Он был заторможен, не понимал с первого раза, что ему говорят, и подпрыгивал на стуле, когда жена спрашивала, не нужно ли ему что-нибудь. По ночам я слышал, как он мерил шагами комнату и бормотал сквозь зубы неразборчивые проклятия. Порой, когда я, играя в саду, поднимал глаза на окна второго этажа, за занавеской угадывал его фигуру. Дядя без устали смотрел на улицу, будто ждал, что к нему в дом вломятся демоны ада.

Жермена взяла все в свои руки и стала сама распоряжаться в аптеке. Разорваться на части она не могла, и я тут же оказался предоставлен самому себе. Душевное состояние ее мужа ухудшалось на глазах, и его категоричный отказ идти к врачу ее пугал. Порой она не выдерживала и заливалась слезами прямо в гостиной.

Жером взял на себя труд отводить меня в школу. Каждое утро Люсетта, с лентами в косичках, восторженно ждала меня у нашей двери. Она хватала меня за руку, и мы бегом догоняли ее отца, ждавшего нас в конце улицы.

Я думал, что через несколько недель дядя придет в себя, но ему становилось только хуже. Он запирался у себя в комнате, а когда к нему стучали, отказывался открывать. В нашем доме будто заправлял злой дух. Жермена была в отчаянии. Я ничего не понимал. За что дядю арестовали? Что произошло в полицейском участке? Почему он ничего не рассказывал о своем пребывании в тюрьме даже Жермене? Но о том, что упорно замалчивают дома, рано или поздно во весь голос кричит со своих крыш улица: будучи человеком высокой культуры и большим любителем чтения, дядя внимательно следил за потрясениями, обрушившимися на арабский мир, и духовно разделял националистические идеалы, получившие в те времена распространение в среде просвещенных мусульман. Он выучил наизусть труды Хакиба Арслана, постоянно вырезал из газет воинственные статьи, конспектировал их и без конца комментировал в своих рассуждениях. Всецело поглощенный теоретической стороной политических конвульсий, он, по-видимому, не до конца понимал, насколько опасна его позиция. Все его познания о политической борьбе ограничивались выспренними речами, участием в финансировании подпольных организаций да тайными собраниями, которые устраивали в его доме высокопоставленные члены движения. Преданный душой и телом идеалам национализма, склонный скорее к теоретизированию, нежели к радикальным действиям, за которые ратовали сторонники Народной партии Алжира, он даже представить не мог, что в один прекрасный день переступит порог полицейского комиссариата и проведет ночь в тошнотворной камере в компании с крысами и уголовниками.

По сути, дядя был пацифистом, демократом-философом и интеллектуалом, верил в речи, манифесты и лозунги, демонстрируя полное, почти даже патологическое неприятие насилия. Законопослушный гражданин, осознающий, какое положение в обществе ему обеспечивал университетский диплом и статус фармацевта, он даже не предполагал, что полиция нагрянет к нему в дом, удобно развалится в кресле, закинет ноги на пуфик, уткнется в «Эль Уму», бюллетень его партии, и станет его читать.

Говорили, что еще до того, как его погрузили в зарешеченный фургон, он впал в жалкое состояние, после первых же вопросов во всем признался и проявил столь ретивое стремление сотрудничать с властями, что его отпустили, не предъявив никаких обвинений. Впоследствии эти слухи он опровергал до конца жизни. Не в состоянии вынести такого позора, он несколько раз терял рассудок.


Вновь обретя ясность мышления, дядя поделился своими планами с Жерменой. Дальше оставаться в Оране мы не можем и в обязательном порядке должны сменить обстановку.

– Полиция хочет сделать меня врагом собственного народа, – сокрушенно поведал он ей. – Ты понимаешь, что это значит? Как им только в голову пришло сделать из меня доносчика? Ради всего святого, Жермена, я что, похож на предателя? Или, может, способен выдать товарищей, разделяющих мои убеждения?

Он объяснил ей, что его взяли на заметку и всего лишь дали временную отсрочку. Теперь за ним будут внимательно следить, что в конечном счете подвергнет опасности его близких и друзей.

– Ты хотя бы уже решил, куда ехать? – спросила Жермена, досадуя, что ей придется покинуть родной город.

– Отправимся в Рио-Саладо.

– Почему именно туда?

– Вполне приличный городок. Я как-то там был, изучал возможность открыть аптеку. Одну нашел, она располагается на первом этаже большого дома…

– А здесь, в Оране, ты все продашь? Наш дом, аптеку?

– У нас нет выбора.

– Значит, ты отнимаешь у нас любую надежду вернуться в этот город, взлелеянный нами в мечтах…

– Прости.

– А если в Рио-Саладо что-нибудь пойдет не так?

– Поедем в Тлемсен, в Сиди-Бель-Аббес, в Сахару, наконец. У Господа на земле много мест, ты что, забыла об этом, Жермена?


В какой-то книге мне на глаза попалась такая фраза: «Я вынужден уезжать снова и снова, каждый раз оставляя позади частичку души». Люсетта стояла на пороге своего дома, спрятав за спину руки и прислонившись плечом к стене. Когда я сообщил ей о нашем отъезде, она не захотела мне верить. А теперь, когда во дворе стоял грузовик, смотрела на меня с обидой. Я не осмелился перейти через дорогу и сказать ей, что мне тоже тоскливо, и теперь довольствовался тем, что смотрел на грузчиков, затаскивавших в машину наши коробки и мебель. Ощущение было такое, будто у меня отнимают Бога и ангелов-хранителей.