Это как день посреди ночи — страница 30 из 66

Наша компания во главе с Жан-Кристофом оставалась в стороне от всех этих перемен. Теперь мы были молодыми людьми, восторженными в свои двадцать лет, и пушок у нас над губами хоть и не дорос еще до того, чтобы гордо именоваться усами, но уже недвусмысленно свидетельствовал о нашем желании стать взрослыми и самостоятельно делать свой выбор. Неразлучные, будто зубцы вилки, мы жили только собой, и весь мир принадлежал только нам четверым.

На Национальном поэтическом конкурсе Фабрису присудили первую премию, и мадам Скамарони повезла всех нас четверых в Алжир на церемонию вручения. Лауреат был на седьмом небе от счастья. Помимо приличного гонорара, жюри также обязалось опубликовать в известном алжирском издательстве Эдмона Шарло сборник его стихов. Мадам Скамарони поселила нас в небольшом чистеньком отеле неподалеку от улицы Исли. После вручения трофея, который Фабрис получил лично из рук Макс-Поля Фуше, мать лауреата устроила роскошный ужин в ресторане «Ла Мадраг», основу которого составили свежая рыба и другие дары моря.

На следующий день, сгорая от желания как можно быстрее вернуться в дорогой нашему сердцу Рио-Саладо, мэр которого решил устроить торжество в честь чудо-ребенка нашего городка, мы поехали обратно, заехав лишь в Орлеансвиль, перекусить, да в Перрего, прикупить лучших в мире апельсинов.

Несколько месяцев спустя Фабрис позвал нас в книжный магазин Лурмеля, небольшого колониального городка неподалеку от Рио-Саладо. Его мать уже была на месте, очаровательная в своем гранатовом костюме. На голове женщины красовалась большая шляпа с перьями, придававшая ей горделивый вид. Хозяин магазина и несколько местных деятелей с благожелательными улыбками на торжественных, официальных лицах застыли в конце стола из черного дерева. Перед ними высилась гора новеньких книг, только-только вытащенных из коробок. На обложках, над красиво выписанном курсивом названием, можно было прочесть: «Фабрис Скамарони».

– Черт меня возьми! – воскликнул Симон, как всегда готовый сморозить глупость и тем самым нарушить всю торжественность церемонии.

Когда представления и речи закончились, Симон, Жан-Кристоф и я набросились на сборник поэзии, принялись его листать, гладить, вертеть в руках с таким упоением и восторгом, что мадам Скамарони не удержалась и смахнула слезинку, покатившуюся по щеке и оставившую после себя потек туши.

– Месье Скамарони, я с непередаваемым удовольствием прочел вашу книгу, – сказал Фабрису какой-то старик лет шестидесяти. – Вы действительно талантливы, у вас есть все шансы возродить заслуженную славу поэзии, которая всегда была сокровенной душой нашего благословенного края.

Книготорговец протянул нашему другу поздравительное письмо, подписанное рукой Габриеля Одизио, основателя журнала «Риваж», в котором тот предлагал ему сотрудничество.

В Рио-Саладо мэр пообещал открыть на главной улице библиотеку, а Пепе Ручильо купил сотню экземпляров сборника Фабриса, чтобы затем раздарить их своим оранским знакомым, которые, как он подозревал, за спиной обзывали его разодетой деревенщиной, чтобы доказать им, что в его городке живут не только туповатые седовласые виноградари и пьянчуги.


В один из вечеров от нас тихонько, на цыпочках ушла зима, бесповоротно уступив место весне. Утром ласточки черными зубцами облепили электрические провода, и улицы Рио-Саладо заблагоухали тысячами ароматов. Дядя постепенно возвращался к жизни. Щеки его вновь порозовели, вернулись старые привычки, особенно страсть к чтению. Он поглощал книги безостановочно, жадно и ненасытно. Едва закрыв роман, он уже набрасывался на эссе. Он читал на двух языках, без предупреждений перепрыгивая с Флобера на Аль-Аккада. Из дома он еще не выходил, но уже стал каждый день бриться и надлежащим образом одеваться. Завтракал, обедал и ужинал он вместе с нами в столовой, порой обмениваясь с Жерменой парой обходительных, вежливых фраз. Он стал не так требователен и перестал кричать по пустякам. Точный, как часы, он вставал на рассвете, возносил утреннюю молитву, ровно в семь часов садился за стол, чтобы позавтракать, уходил к себе в кабинет и ждал, когда ему принесут газету. Ознакомившись с новостями, дядя открывал тетрадь, скрепленную металлической спиралью, и до полудня писал. В час устраивал себе небольшую сиесту, затем брал в руки книгу и читал, забывая обо всем на свете, до самого вечера.

Как-то раз он пришел ко мне в комнату.

– Тебе обязательно нужно прочесть этого автора. Его зовут Малек Беннаби. Как человек он какой-то мутный, но мыслит ясно.

Он положил на столик в изголовье моей кровати книгу. Она представляла собой потрепанную брошюру страниц на сто и называлась «Условия алжирского возрождения».

Перед тем как уйти, он добавил:

– Не забывай, что сказано в Коране: «Кто убивает человека, тот когда-нибудь убьет человечество».

Он не пришел еще раз спросить, прочел ли я труд Малека Беннаби, и не поинтересовался моим о нем мнением. К Жермене за столом дядя тоже не обращался.

В доме вновь поселилась видимость равновесия. Нет, это еще была не радость, но видеть, как дядя поправляет галстук перед зеркалом в платяном шкафу, само по себе было сродни чуду. Мы надеялись, что он переступит порог дома и вернется в мир живых людей. Ему нужно было вновь услышать шум улицы, сходить в кафе или посидеть на скамеечке в парке. Жермена специально широко распахивала балконные двери. Она мечтала увидеть, как он, поправив феску и разгладив жилет, бросит взгляд на карманные часы и поспешит к друзьям, чтобы обменяться с ними мыслями. Но дядя боялся толпы. Толкотня вызывала у него жуткий ужас, встречая на своем пути других людей, он начинал паниковать и чувствовал себя в безопасности только дома.

Жермена была уверена, что муж прилагает титанические усилия, дабы вернуться к прежней жизни.

Увы! Как-то в воскресенье, когда обед подходил к концу, дядя ударил кулаком по столу, затем смахнул несколько тарелок и бокалов, которые упали на пол и разбились. Мы испугались, что у него опять сердечный приступ, но ошиблись. Дядя встал, опрокинув стул, на котором сидел, отошел к стене, вперил в нас свой палец и закричал:

– Никто не вправе меня судить!

Жермена изумленно взглянула на меня.

– Ты ему что-нибудь говорил? – спросила она.

– Нет.

Она внимательно посмотрела на мужа, будто видела его впервые в жизни.

– Никто и не собирается тебя судить, Махи.

Дядя обращался не к нам и, хотя глаза его были устремлены на нас, никого перед собой не видел. Вдруг он нахмурился, будто пробудился от страшного кошмара, поставил стул на место, сел, обхватил голову руками и застыл, как изваяние.

Ночью нас с Жерменой вырвали из постелей звуки громкой ссоры. Дядя схватился с каким-то непрошеным гостем у себя в кабинете, запертом изнутри. Я спустился во двор проверить, не открыта ли входная дверь и нет ли кого на улице. Все было закрыто, в том числе и на засовы. Я вернулся на второй этаж. Жермена пыталась разглядеть, что происходит внутри, но ей мешал ключ в замочной скважине.

Дядя был вне себя.

– Я не трус! – кричал он. – Я никого не выдал, слышишь? Не смотри на меня так! Я запрещаю тебе ухмыляться. Я никого не сдал! Никого, никого, ни одного человека…

Дверь кабинета распахнулась. Дядя вышел, бледный от гнева и с пеной на губах. Он зашагал в свою комнату, даже не заметив ни меня, ни Жермену.

Она вошла в кабинет первой, я последовал за ней… Там никого не было.

✻✻✻

В начале осени я вновь увидел мадам Казнав. Шел дождь, Рио-Саладо растерял весь свой лоск. Кафе с выставленными на террасы столиками напоминали собой гнездышки для бездельников. Мадам Казнав выглядела все такой же легкой и воздушной, но сердце в моей груди на этот раз учащенно не забилось. Что было тому виной – дождь, усмирявший все страсти, или монотонный пейзаж, развеивавший мифы, из которых состоят наши воспоминания? Я даже не пытался в этом разобраться, а просто перешел на другую сторону улицы, чтобы с ней не встречаться.

В Рио-Саладо, жившем исключительно солнцем, осень представляла собой мертвый сезон. Маски падали, словно листва с деревьев, а любовь поворачивалась к человеку своей холодной, скучной стороной. Жан-Кристоф Лами за нее тоже поплатился. Он застал меня у Фабриса, где мы ждали, когда из Орана вернется Симон. Не сказав ни слова, он уселся на скамью на веранде и вновь погрузился в свои черные мысли.

Из Орана, куда ездил отстаивать свой талант комика, Симон Беньямен вернулся несолоно хлебавши. Вычитав в газете о проводимом наборе юмористов, он решил, что ему представился шанс всей жизни. Засунув объявление в карман, он прифрантился, сел в первый же автобус и отправился навстречу славе. По его губам, свесившимся на подбородок, мы поняли, что все прошло совсем не так, как ему хотелось.

– Ну как? – бросил ему Фабрис.

В мерзейшем расположении духа Симон рухнул на плетеный ивовый стул и сцепил на животе руки.

– Что случилось?

– Ничего, – отрезал он. – Ничего не случилось. Они не оставили мне ни единого шанса, козлы… Я с самого начала чувствовал, что это мой день. Перед тем как выпустить на сцену, меня четыре часа мариновали за кулисами. Первый сюрприз заключался в том, что зал был удивительно пуст. В первом ряду сидел лишь какой-то старый недоумок, а рядом с ним – высохшая карга в круглых очочках, похожая на сову. Прямо мне в рожу бил мощный прожектор. Ощущение было такое, будто я на допросе. «Давайте, месье Беньямен», – бросил мне старый недоумок. Клянусь, в тот момент я подумал, что ко мне из могилы обратился предок. Он был холоден и невозмутим, его бы не взволновал даже гроб с покойником. Я едва произнес пару фраз, как он меня перебил. «Месье Беньямен, вы знаете, в чем заключается разница между клоуном и паяцем? – молвил он, будто выплюнул. – Ну хорошо, я вам скажу. Над клоуном смеются потому, что он забавный и патетичный, а над паяцем – потому, что он нелепый». С этими словами он махнул, приглашая следующего.