– Почему ты ничего не говоришь?
Я молчал.
– Да скажи ты хоть что-нибудь, черт бы тебя побрал! Говори… Скажи «да», скажи «нет», но не стой, как немтырь… Что с тобой случилось? Потерял дар речи? Не мучай меня, скажи хоть что-нибудь, человек ты или нет?
Она говорила все громче и громче, больше не могла стоять на месте, в глазах ее полыхал огонь.
– И как понимать твое молчание, Юнес? Что оно значит? Что я идиотка? Ты чудовище! Чудовище!
И она замолотила мне в грудь кулачками, яростными в своей беспомощности.
– В тебе нет ни капли человечности, Юнес. Ты худшее, что было в моей жизни.
Эмили хлестнула меня по лицу и несколько раз ударила по плечам, чтобы заглушить рыдания. Я стоял как громом пораженный и не знал, что сказать. Мне было стыдно – и оттого, что я заставлял ее страдать, и потому, что стоял посреди аптеки, будто огородное пугало.
– Будь ты проклят, Юнес! Я никогда тебя не прощу! Слышишь, никогда!
И она выбежала на улицу.
На следующий день какой-то мальчишка принес мне пакет, так и не признавшись, кто его прислал. Я развернул обертку, осторожно, будто сапер на минном поле. Подсознательно я догадывался, что в нем найду. Внутри был географический альманах, посвященный французским островам Карибского архипелага. Я открыл его и обнаружил внутри бренные останки розы, старой как мир, которую я вложил в эту самую книгу миллион лет назад, еще до того, как Жермена стала делать Эмили уколы в подсобке аптеки.
В тот вечер, когда они устроили помолвку, я уехал в Оран, к родственникам Жермены, а Симону, настаивавшему, чтобы я обязательно присутствовал, наврал, будто отправился на похороны.
Свадьбу, как и договаривались, праздновали в начале сезона сбора винограда. На этот раз Симон уговорил меня не уезжать из Рио-Саладо, что бы ни случилось, и к тому же поручил Фабрису за мной приглядывать. Я не собирался дезертировать. В этом не было нужды. Такой шаг выглядел бы смешно. Что бы тогда подумали жители городка, друзья и завистники? Как можно было улизнуть, чтобы не навлечь на себя подозрений? Или, может, пусть бы подозревали, так было бы честнее? Но Симон был ни при чем. Ради меня он разбился бы в лепешку, точно так же, как ради Фабриса, когда тот женился. Кем бы я был, если бы испортил ему счастливейший день в жизни?
Для церемонии их бракосочетания я купил новый костюм и туфли.
Когда свадебный кортеж проехал по улицам городка, под неустанные раскаты клаксонов, я надел костюм и пешком отправился в большой белый дом на тропе Отшельников. По дороге сосед предложил подбросить меня на своей машине, но я поблагодарил его и пошел дальше. Мне нужно было немного пройтись, соизмерить шаги с течением мыслей, ясно и без страха посмотреть правде в глаза.
Небо заволокло тучами, в лицо хлестал ветер. Я вышел за пределы городка, миновал еврейское кладбище, оказался на тропе Отшельников и остановился, чтобы полюбоваться ярким многоцветием праздника.
Посыпал мелкий дождь, будто стремясь вернуть меня к действительности.
Непоправимость события человек осознает только после того, как оно произошло. Никогда еще ночь не казалась мне наполненной такими дурными предвестиями, а праздник не выглядел столь неправедным и жестоким. В доносившейся до слуха музыке присутствовали нотки колдовства, она опутывала меня, будто злой демон. Гости, развлекавшиеся под звуки оркестра, отказались разделить со мной охватившее их ликование. Я оценивал небывалый размер разрушений, которые в данный момент собой воплощал… Почему? Почему я был вынужден пройти совсем рядом со счастьем, но так и не осмелился им завладеть? Что возмутительного я совершил в этой жизни, чтобы увидеть, как то самое прекрасное, что могло быть в моей жизни, утекает сквозь пальцы, будто обжигающая кровь, хлещущая из раны? Во что превращается любовь, если ей только то и остается, что оценивать произведенное ею опустошение? Кому нужны ее легенды и мифы, ее победы и чудеса, если влюбленные не в состоянии преодолеть самих себя, бросить вызов грому небесному, отказаться от вечных радостей ради одного поцелуя, одного объятия, одного мгновения рядом с любимым человеком?.. От разочарования жилы мои надувались ядовитым соком, доверху наполнявшим сердце гнусным, поганым гневом… Я злился на себя за то, что поднял и взвалил на плечи мешок с горестями, брошенный кем-то на обочине дороги…
Домой я вернулся пьяный от тоски, хватаясь за стены, чтобы не упасть. Комната восприняла меня с трудом. Прислонившись к двери, я закрыл глаза, устремил подбородок в потолок и стал слушать, как в теле болезненно сталкиваются друг с другом клетки. Затем поковылял к двери, пересекая в этот момент уже не комнату, но пустыню.
Мрак рассеял короткий сполох. Тихо шел дождь, по окну текли слезы. Я не привык видеть, как плачут стекла. То был дурной знак, самый что ни на есть худший. И тогда я сказал себе: будь осторожен, Юнес, ты вот-вот дрогнешь под ударами судьбы. И что потом? Может, именно это я сейчас и видел, глядя на плачущие стекла? Я хотел видеть на окне слезы, дрогнуть, причинить себе боль, душой и телом слиться с терзавшей меня мукой.
Может, так оно и лучше, уговаривал себя я. Эмили предназначена не мне, это же ясно как день. И изменить предначертанное нельзя… Вздор!.. Потом, много позже, я вывел для себя истину: ничего предначертанного на свете нет. В противном случае в мире не существовало бы судебных процессов, мораль превратилась бы в старую каргу, а стыду только то и оставалось бы, что краснеть перед заслугами. Конечно же многое не в нашей власти, но в большинстве случаев мы сами являемся творцами собственных несчастий. Ошибки мы сотворяем своими руками, и ни один человек не вправе утверждать, что он меньше достоин сожаления, чем его сосед. Что же до так называемого «рока», то это не более чем упорное нежелание брать на себя ответственность за последствия наших больших и малых слабостей.
Когда пришла Жермена, я стоял, уткнувшись носом в оконное стекло. На этот раз она не стала тревожить мою печаль, вышла на цыпочках из комнаты и бесшумно закрыла за собой дверь.
Глава 16
Я перебирал в голове разные варианты – Алжир, Бужи, Тимимун. Сесть в поезд, который увезет меня от Рио-Саладо далеко-далеко. Я представлял, как буду жить в этих городах, но ни разу не рисовал в голове, как стану прогуливаться по их бульварам, любоваться морем, сидя на скале, предаваться размышлениям в гроте на краю пустыни… Мне нужно было подбить баланс в отношениях с собственным «я». От себя не убежишь. Я мог бы сесть в любой на земле поезд, подняться на борт любого самолета или корабля, но неукротимая язва, потихоньку отравлявшая меня своей желчью, неотступно преследовала бы меня по пятам, где бы я ни был. Но и постоянно прокручивать в голове беды и горечи, забившись в угол комнаты, тоже больше не представлялось возможным. Нужно было уезжать. Куда угодно. Далеко. А может, попросту в соседний городок. Это не играло никакой роли. Мне нужно было оказаться в другом месте. После того как Симон женился на Эмили, жить в Рио-Саладо я больше не мог.
Мне часто вспоминался всклокоченный сумасшедший, нередко проповедовавший на базаре в Женан-Жато, – высокий, как мачта, тощий, словно жердь, облаченный в ветхую сутану, стянутую на поясе обрывком старой шторы. Он взбирался на большой камень и принимался вещать: «Беда – это тупик, упирающийся в каменную стену. Если хочешь с ней покончить, пяться и отходи маленькими шажками назад, не сводя глаз со стены. Так тебе будет казаться, что это не ты от нее отдаляешься, а она от тебя».
Я поехал в Оран, в прекрасный квартал, где раньше жил дядя. Может, мне хотелось вернуться в те времена, когда я учился в школе, набраться опыта, а потом, вооружившись предостережениями жизни и знанием ее тайн, вернуться в настоящее непорочным телом и душой, обладая массой возможностей и мудростью не растратить их впустую… Дом дяди бальзам на рану не пролил. Выкрашенный зеленой краской, с новой массивной входной дверью, запертыми ставнями на окнах, но без бугенвиллей на стене ограды, он показался мне совершенно чужим. И я ни разу не услышал ни одного моего детского крика…
Я постучал в дом напротив. Открыла мне не Люсетта. «Она переехала, – сказала какая-то незнакомка. – Нет, адреса ее у меня нет».
Вот невезение!
Я кружил по городу. Над футбольным стадионом поднимался многоголосый крик, но ему не удавалось заглушить глухой ропот моей души. В Медина Дж’дида – негритянской деревне, где когда-то, впоследствии загнанные в гетто, жили арабы и кабилы, кожа которых была даже белее, чем у европейцев, – я устроился на террасе кафе и стал пристально вглядываться в толпу, фланировавшую по площади Тахтаха, уверенный в том, что в конечном счете увижу в ней призрак отца в неизменном плотном зеленом пальто… Белые бурнусы смешивались с обносками попрошаек. Мир восстанавливал складывавшийся столетиями уклад – базары, бани, лавчонки, крохотные мастерские ювелиров, сапожников и изможденных портных. Медина Дж’дида даже не думал опускать руки. Этот квартал, мусульманский и арабо-берберский до мозга костей, пережил холеру, отречение от веры, вырождение и упадок. Укрывшись за мечетями и выстроенными в мавританском стиле стенами, он боролся с бесчестьем и нищетой, стремился к достоинству и доблести, был прекрасен, несмотря на зревший в его недрах гнев, гордился своими ремесленниками и легендарными воровскими шайками, такими как «С’хаб эль-Баруд». Еще одной его достопримечательностью были ракбы – всенародно почитаемые разбойники, обладавшие поистине рокамболевским шармом, очаровывавшим ребятню и легкодоступных женщин, и взявшие под свою защиту местную бедноту. Как раньше я мог обходиться без этой частички своей души? Мне нужно было регулярно сюда приезжать, зализывать раны и ковать уверенность в себе. На какой язык нужно было перейти теперь, когда мы с Рио-Саладо перестали друг друга понимать? Я с удивлением обнаружил, что постоянно себе лгал. Кто я был в родном городке? Жонас или Юнес? Почему, когда мои друзья хохотали от всей души, я всегда немного колебался, прежде чем засмеяться вместе с ними? Почему меня никогда не покидало ощущение, что я должен бороться за право находиться среди них? Отчего испытывал чувство непонятной вины, когда на меня устремлял свой взор Желлул? Может, меня просто терпели, взяв к себе и приручив? Что мешало мне в полной мере быть