собой, воплощать мир, в котором я жил, отождествлять себя с ним? Почему я отворачивался от своих? Тень. Я был всего лишь тень, нерешительная и ранимая, падкая на упреки и инсинуации, которые я сам же порой и выдумывал, как сирота, обращающий больше внимания не на любовь приемных родителей, а на допускаемые ими оплошности. В то же время, пытаясь оправдаться в глазах Медина Дж’дида, я спрашивал себя: не продолжаю ли лгать себе и дальше, не бегу ли от ответственности, сваливая собственную вину на других? Кто повинен в том, что мне не досталась Эмили, выскользнув буквально из рук? Рио-Саладо? Мадам Казнав? Жан-Кристоф? Симон? В конечном счете главная ошибка заключалась в том, что мне не хватало смелости отстаивать собственные убеждения. Я мог находить какие угодно оправдания, но они все равно ни в коей мере не доказывали мою правоту. В действительности я потерял лицо и теперь искал вместо него маску. Подобно обезображенному уроду, я прятался за бинтами, позволявшими смотреть на мир, но при этом скрываться от общества. Я тайком подсматривал за правдой других людей и злоупотреблял ею, чтобы дистанцироваться от моей собственной.
При виде площади Тахтаха клещи, державшие меня мертвой хваткой, немного разжимались. Гуляющие по ней толпы народа отвлекали от неприятных мыслей, а танцы торговцев водой избавляли от мигрени. Эти торговцы напоминали сказочных персонажей, красочных и бессмертных. Позвякивая колокольчиками, в огромных цветастых шляпах, которые ветер так и норовил сорвать у них с головы, с бурдюками наперевес, они кружили по площади в своих кричащих костюмах, наливая в медные стаканчики прохладную, подкрашенную можжевельником воду, и прохожие пили ее, будто волшебное зелье. Я с удивлением поймал себя на мысли, что пытаюсь глотать, глядя, как другие утоляют жажду, улыбаюсь, когда продавец воды совершает очередное па, и хмурюсь, когда какой-нибудь жадина портит ему настроение…
– Вы уверены, что у вас все в порядке? – вернул меня к действительности гарсон.
Я ни в чем не был уверен.
Да и потом, почему бы ему не оставить меня в покое?
Когда я неохотно встал и вышел, гарсон недоуменно посмотрел мне вслед. И только в европейском городе я понял, что ушел, не оплатив заказ…
Я сидел в баре, в котором хоть топор было вешай от дымившихся в пепельницах окурков, и смотрел на стакан, вызывающе подтрунивавший надо мной со стойки. Мне хотелось напиться до потери пульса – я чувствовал, что недостоин противиться подобному соблазну. Десять, двадцать, даже тридцать раз рука хватала стакан, все не осмеливаясь поднести его к губам. «Сигаретки не будет? – спросила сидевшая рядом за стойкой девушка. – Прошу прощения, но когда у человека такая симпатичная мордашка, как у тебя, то он не имеет никакого права грустить». Ее дыхание, пропитанное винными парами, наводило на меня смертную скуку. Я совершенно выбился из сил и видел ее как в тумане. Она была так накрашена, что казалось, будто у нее вовсе нет лица. Глаза прятались под гротескными накладными ресницами. У нее был большой, чрезмерно красный рот и изъеденные никотином зубы. «У тебя проблемы, котеночек? Брось, хватит тебе. Я сейчас все устрою. Это добрый Боженька послал меня, чтобы тебя спасти». Она взяла меня под локоть и рывком оторвала от стойки. «Пойдем… Здесь тебе делать нечего…» Она завладела мной на долгие семь дней и семь ночей. Я провел их в грязной комнатенке на последнем этаже дешевой гостиницы, насквозь провонявшей пивом и гашишем. И даже не могу сказать, какая она была – брюнетка или блондинка, молодая или старая, худая или толстая. Помню лишь большой рот, изуродованный дешевым алкоголем и табаком. Как-то вечером она заявила, что отработала мои деньги, подтолкнула к двери и поцеловала в губы: «Подарок от фирмы!» Но перед тем как отпустить, сказала: «Тебе надо собраться, старина. На земле есть только один Бог – ты сам. Если этот мир тебя чем-то не устраивает, придумай себе другой, но не позволяй горестям свергать тебя с небес на землю. Жизнь всегда улыбается тем, кто платит ей той же монетой».
Странно, но порой мы в самых неожиданных местах обретаем истину, которой человеку так недостает. Я уже занес ногу над пропастью, но не свалиться в нее мне помогла какая-то хмельная проститутка. Всего лишь процедив пару слов между двумя затяжками на пороге мерзкой комнатенки с дверью, выходившей в неосвещенный коридор, в дрянной гостинице, больше напоминающей бордель, стены которой то и дело раскачивались от оргий, любовных утех и жестоких потасовок… Я протрезвел, даже не успев дойти до вестибюля, а от вечернего бриза и вовсе пришел в себя. Потом прошелся по Фрон-де-Мер, любуясь судами в порту, кранами, набережными, залитыми в ночи светом прожекторов, и траулерами, бороздившими волны, похожими на светлячков, которым очень хочется быть звездами. После чего отправился в мавританскую баню, чтобы смыть с себя скверну и уснуть сном праведника. На рассвете следующего дня я сел в автобус и вернулся в Рио-Саладо, пообещав себе голыми руками вырвать собственное сердце, если хоть на минуту дам слабину под ударами судьбы.
Я вернулся в аптеку, немного изменившись, но зато трезво глядя на жизнь. Нередко выходил из себя, когда не удавалось разобрать каракули врачей на рецептах, терпеть не мог, когда Жермена по нескольку раз задавала мне одни и те же вопросы по поводу кругов под глазами и моего вечного упрямства. В то же время, поворчав, я все же брал себя в руки и просил прощения. По вечерам, опустив на окнах ставни и закрыв дверь, я выходил на улицу, чтобы размять ноги, шел на площадь и наблюдал за юным полицейским Бруно, который молодцевато нес службу, вертя на пальце свисток. Мне нравились его безмятежное рвение, манера сбивать на бок кепи, театральная вежливость, буквально бившая из него струей, когда мимо проходили молоденькие девушки. Затем я садился на террасе кафе, потягивал лимонад, в котором похрустывали кристаллики сахара, дожидался темноты и возвращался домой. Порой углублялся в окрестные сады и на долгие часы в них забывался. Я не был несчастен, но мне не хватало компании. Андре, вернувшись из Америки, вдохнул в свой бар новую жизнь, но партии в бильярд стали меня утомлять, тем более что Хосе меня неизменно обыгрывал… Жермена задумала меня женить и с этой целью стала приглашать в Рио-Саладо своих бесчисленных племянниц в надежде на то, что одна из них, в конце концов, произведет на меня впечатление, но я даже не замечал, когда они уезжали.
Время от времени я виделся с Симоном. Мы здоровались, пожимали друг другу руки, порой садились за стол, чтобы выпить чего-нибудь освежающего и поговорить на какие-нибудь беспредметные темы, не представляющие никакого интереса. Поначалу он на меня злился, что я «прогулял» его свадьбу, будто банальный скучный урок, но потом спустил все на тормозах – по всей видимости, у него были дела поважнее. Жил Симон у Эмили, в большом доме у тропы Отшельников. На этом настояла мадам Казнав. К тому же свободных домов в городке на тот момент не оказалось, а тот, в котором жила семья Беньямен, был маленьким и лишенным каких бы то ни было достоинств.
У Фабриса родился второй ребенок. Это радостное событие вновь собрало нас всех – кроме Жан-Кристофа, который после письма Симону больше не подавал признаков жизни, – на прекрасной вилле у извилистой горной дороги в пригороде Орана. Андре воспользовался случаем, чтобы представить нам свою кузину и жену, могучую андалуску из Гренады, высокую, как башня, с крупным лицом, украшенным изумительными огромными зелеными глазами. Она была веселой, но строгой, когда речь заходила о том, чтобы преподать мужу урок хороших манер. В тот вечер я впервые заметил, что Эмили ждет ребенка.
Через несколько месяцев мадам Казнав отправилась в Гвиану, где контрабандистами был найден и опознан по личным вещам скелет ее мужа – директора тюрьмы в Сен-Лоран-дю-Марони, исчезнувшего в лесах Амазонки во время погони за беглыми каторжниками. В Рио-Саладо она больше не вернулась, даже чтобы отпраздновать рождение маленького Мишеля, ее внука.
Летом 1953 года я познакомился с Джамилей, дочерью адвоката из числа мусульман, которого дядя знал еще по учебе на факультете. Мы встретились случайно в одном из ресторанов Немура. Джамиля была не очень красива, но напоминала Люсетту; мне нравился ее спокойный взгляд и тонкие белые руки, бравшие самые различные предметы – салфетку, ложку, носовой платок, сумку, фрукт – с величайшей осторожностью, будто какую-то реликвию. У нее были умные черные глаза, небольшой круглый ротик и серьезный подход к жизни, выдававший строгое, но современное воспитание, обращенное к миру, к его трудностям и проблемам. Она изучала право, намеревалась пойти по стопам отца и сделать карьеру адвоката. Она написала мне первой – всего несколько строк приветствия на обороте почтовой карточки с изображением оазиса в Бу-Сааде, где практиковал ее отец. Я ответил ей лишь спустя несколько месяцев. Мы слали друг другу письма и поздравительные открытки долгие годы, не выходя за рамки обмена любезностями и не признаваясь друг другу в том, вокруг чего – то ли стыдливости, то ли чрезмерной осторожности – устроили заговор молчания.
Утром первого весеннего дня 1954 года дядя попросил меня вывести из гаража машину. Он надел зеленый костюм, в котором я видел его в последний раз тринадцать лет назад в Оране, во время обеда в честь Мессали Хаджа, белую рубашку, галстук-бабочку, сунул в жилетный карман золотые часы на цепочке, обул черные остроносые туфли и нахлобучил на голову феску, купленную недавно в старой турецкой лавке в Тлемсене.
– Поеду поклонюсь могиле предка, – сказал он.
И поскольку я не знал, где она находится, эта могила, дядя сам подсказывал дорогу, вившуюся среди деревень и проселков. Мы ехали все утро, не останавливаясь, чтобы отдохнуть или перекусить. Жермене, не выносившей запаха бензина, стало так плохо, что она буквально позеленела, а бесконечные повороты, швырявшие автомобиль то вверх, то вниз, чуть не добили ее окончательно. Ближе к вечеру мы выехали на вершину скалистой горы. У наших ног стойко сопротивлялась засухе равнина, расчерченная на клетки оливковыми рощами. Местами земля лопалась под напором эрозии, и растительность уступала место пустыне. Несколько запруд еще пытались сохранить лицо, но было очевидно, что засуха рано или поздно выпьет их до самого дна. У подножия холмов бродили стада овец, разделенные таким же расстоянием, что и пыльные, раздавленные тяжестью солнца загоны. Дядя приложил козырьком руку к глазам и стал всматриваться в горизонт. Но того, что искал, явно не нашел. Он поднялся по каменистому склону до жидкой рощицы, посреди которой окончательно превращались в тлен какие-то руины – остатки то ли мечети, то ли мавзолея, дошедшего до нас из другой эпохи, который суровые зимы и знойное лето не пощадили, разрушив до основания. В тени невысокой стены, путавшейся в собственных развалинах, таилось выгоревшее на солнце, испещренное трещинами захоронение. Это и была могила предка. Дядя очень огорчился, увидев ее в столь плачевном состоянии. Он снял перекладину, прислонил ее к глинобитной стене и с невыразимой грустью на нее посмотрел. Затем почтительно открыл изъеденную червями деревянную дверь и вошел в святилище. Мы с Жерменой остались ждать во дворике, заросшем колючим кустарником. Молча. Поскольку дядя на могиле патриарха забыл обо всем на свете, Жермена села на камень и обхватила руками голову. После