ы – открытые, вспоротые и разбитые, – на кустах висело белье, шоссе усеивали брошенные пожитки. Кое-где виднелись следы насилия: кровь на песке, разбитое железным прутом ветровое стекло. Многие изгнанники так и не смогли уехать, их перехватили по дороге и убили. Немало было и таких, кто спасся, спрятавшись в виноградниках, и теперь пешком пытался выйти к городу.
Оран будто бился в лихорадке. По пустырям носились стайки ребятишек и закидывали камнями проезжавшие автомобили, во все горло превознося свою собственную свободу. На улицах копошились радостные толпы. Дома вибрировали от ликующих возгласов арабских женщин, носивших паранджу как хоругвь, гремели раскатами бендиров, дарбук, других барабанов, громогласных автомобильных гудков и патриотических песен.
«Пежо» въехал во двор казармы «Мажента», где обосновалась штаб-квартира Армии национального освобождения, недавно вошедшей в город, и встала у одного из зданий. Водитель приказал часовому доложить «лейтенанту», что его «гость» прибыл.
Двор воинской части кишел военными в мундирах, стариками в гандурах и гражданскими.
– Жонас, славный мой Жонас, какое счастье видеть тебя снова!
На крыльце здания стоял, распахнув объятия, Желлул.
Это был он, лейтенант. Форма парашютиста, шляпа-сафари, солнцезащитные очки и полное отсутствие нашивок.
Он прижал меня к груди так, что у меня перехватило дыхание, потом отстранился и оглядел с головы до ног.
– Ты как-то похудел… Что с тобой случилось? В последнее время я много о тебе размышлял. Парень ты грамотный и, когда родина призвала тебя, с готовностью ответил: «Есть!» Я вот что думаю: может, твои знания и дипломы послужат нашей молодой республике? Сразу можешь не отвечать. К тому же я позвал тебя не за этим. Я твой должник и долг свой хочу отдать именно сегодня, чтобы завтра проснуться, полностью отмывшись от всего старого. Если я этого не сделаю, то как смогу чувствовать себя свободным? Ведь тогда мне на пятки будут наступать кредиторы!
– Ты ничего мне не должен, Желлул.
– Мило с твоей стороны, но я все же верну долг. Я не забыл того дня, когда ты дал мне денег и отвез домой на своем велосипеде. Для тебя, наверное, это был сущий пустяк. А для меня откровение: я открыл для себя, что арабы – прекрасные, великодушные и достойные – существуют не только в старых сказках, что наш народ в действительности совсем не то, во что его превратили колонисты… Я недостаточно образован, чтобы объяснить тебе, что произошло в моей голове в тот день, но это изменило всю мою жизнь. – Он схватил меня за руку: – Пойдем.
Желлул подвел меня к зданию с целым рядом обитых железом дверей. Я понял, что это камеры. Он сунул в замок одной из них ключ, повернул его, отодвинул щеколду и сказал:
– Этот человек был одним из самых свирепых бойцов СВО и участвовал во многих террористических актах. Мне пришлось из кожи вон лезть, чтобы спасти его шкуру. Отдаю его тебе. Таким образом я решил вернуть тебе долг… Давай, открывай дверь! Скажи ему, что он свободен, пусть повесится где-нибудь, но только не здесь, в моей стране, где таким, как он, места нет.
Желлул по-военному отдал честь, повернулся на каблуках и направился в свой кабинет.
Я не уловил, к чему он ведет, и не понял его намеков. Рука схватилась за ручку двери и медленно потянула ее на себя. Жалобно скрипнули петли. В лишенную окна камеру ворвался дневной свет и выгнал из нее клубок жара. Ощущение было такое, будто я открыл печку. В углу шевельнулась тень. Внезапно ослепленная, она приложила руку к глазам, чтобы защититься от света.
– Проваливай отсюда! – заорал ему охранник, которого я сначала даже не заметил.
Пленник тяжело поднялся. Чтобы встать, ему пришлось схватиться за стену. На ногах он держался с трудом. А когда двинулся к выходу, сердце в моей груди бешено заколотилось. Жан-Кристоф! Жан-Кристоф Лами, точнее, то, что от него осталось, – сломленный, голодный, дрожащий человек в грязной рубашке, мятых, обвислых брюках с расстегнутой ширинкой и башмаках без шнурков. Лицо, изможденное и бледное, как клинок кинжала, утопало в густой бороде, отросшей за много дней. От него исходил запах мочи и пота, уголки губ прятались под белой коркой высохшей слюны. Он поднял на меня мрачный взгляд, удивился, попытался справиться с охватившей его подавленностью и вскинуть подбородок, но оказался для этого слишком слаб. Охранник схватил его за шею и злобно вышвырнул из камеры.
– Оставь его в покое, – сказал я ему.
Жан-Кристоф смерил меня взглядом, направился к выходу и произнес:
– Я тебя ни о чем не просил. – И ушел. Хромая.
Глядя ему вслед, я, помимо своей воли, думал о том, что мы пережили вместе, о беззаботных, невинных временах, и все мое естество затопила непередаваемая печаль. Он уходил, пошатываясь и сгорбившись; я чувствовал, что вместе с ним уходит целая жизнь, и сказал себе, что если сказки, давным-давно услышанные мной от матери, оставляли после себя ощущение какой-то незавершенности, то только потому, что всегда заканчивались так же, как эпоха, которую Жан-Кристоф выбрал себе в союзники и уносил теперь навстречу неведомой судьбе под жалобный скрип своих башмаков.
Я долго ходил по ликующим улицам, среди песен и восторженных возгласов, под бело-зелеными флагами, а рядом с шумом проезжали разряженные по случаю праздника троллейбусы. Назавтра, 5 июля, Алжиру предстояло получить удостоверение личности, национальный герб, гимн и воссоздать тысячи атрибутов государства. Женщины на балконах плакали – одни от радости, другие от горя. В скверах выплясывала ребятня, брала штурмом памятники, фонтаны, фонарные столбы, крыши автомобилей и волнами катилась по бульварам. Их гам перекрывал и фанфары, и шум всеобщего веселья, и сирены, и споры; они уже жили в завтрашнем дне.
Я направился в порт, поглядеть на изгнанников. На набережных было не протолкнуться от людей, багажа и носовых платков, взмывавших ввысь в прощальном приветствии. Пароходы ждали, когда команда поднимет якорь, покачиваясь под тяжким грузом охватившей изгнанников неизбывной тоски. Члены семей разыскивали отбившихся по дороге родственников, дети плакали, старики спали на узлах с пожитками, молясь во сне за то, чтобы больше никогда не проснуться. Облокотившись на парапет, возвышавшийся над портом, я думал об Эмили, которая, не исключено, тоже была там, среди этой огромной растерянной тьмы народа, столпившегося у врат неизвестного. Она могла уехать и раньше, умереть, а может, в этот самый момент собирала вещи в одном из окрестных домов, принявших такой воинственный вид, и я смотрел на порт до поздней ночи, а потом до рассвета, не в состоянии смириться с мыслью о том, что для меня навсегда закончилось то, что на самом деле никогда не начиналось.
Часть четвертаяЭкс-ан-Прованс (наши дни)
– Месье…
Мне улыбалось ангельское личико стюардессы. Почему она мне улыбается? Где я?.. Я задремал. Несколько мгновений сонного оцепенения – и я понял, что нахожусь в самолете, белом, как операционная, и что облака за стеклом иллюминатора не призраки, явившиеся с того света. И вдруг все вспомнил: Эмили умерла. Угасла в понедельник в больнице Экс-ан-Прованса. Об этом неделю назад мне сообщил Фабрис Скамарони.
– Поднимите, пожалуйста, спинку кресла, месье. Скоро посадка.
Слова стюардессы, пробивавшиеся будто сквозь вату, глухо звучали в голове. Какое кресло?.. Мой сосед, подросток в куртке с эмблемой алжирской футбольной команды, ткнул в нужную кнопку и помог поднять спинку кресла.
– Спасибо, – сказал я ему.
– Не за что, дедушка. Вы живете в Марселе?
– Нет.
– В аэропорту меня ждет кузен. Если хотите, мы могли бы вас подвезти.
– Очень мило с твоей стороны, но не стоит. Меня тоже будут встречать.
Я взглянул на его затылок, коротко стриженный в полном соответствии с требованиями окончательно свихнувшейся моды, и на непокорный чубчик, удерживаемый на месте лишь толстым слоем геля.
– Боитесь летать? – спросил он меня.
– Да не особо.
– Мой отец при посадке самолета всегда закрывает ладонями глаза.
– Даже так?
– Сразу видно, что вы его не знаете. Мы живем на девятом этаже в Гамбетте, в жилом комплексе Жан-де-Лафонтен. Вы знаете этот квартал Орана? Огромные башни, к которым с тыла подступает море. Ну так вот, в восьми случаях из десяти отец предпочитает не пользоваться лифтом. А ведь он уже старик, ему пятьдесят восемь, и недавно он перенес операцию на простате.
– Пятьдесят восемь – это еще не старик.
– Знаю, но у нас всегда так. Принято говорить не «папа», а «старик»… А вам, дедушка, сколько лет?
– Я родился так давно, что уже позабыл свой возраст.
Самолет нырнул в гущу облаков. Когда он клюнул носом, корпус его несколько раз вздрогнул в турбулентном потоке. Я схватился за подлокотник, сосед похлопал меня по руке и сказал:
– Ничего страшного, дедушка. Это то же самое, что свернуть на машине с автомагистрали на проселок. Среди всех видов транспорта самолеты считаются самыми безопасными.
Я повернулся к иллюминатору, посмотрел на ватные облака, которые сначала превратились в лавину, затем поредели до тумана, опять набрали силу и, наконец, исчезли совсем. Вновь засияло синевой небо, прочерченное длинными белыми полосами. Зачем я сюда приехал?.. Шум двигателей перекрыл голос дяди: «Если хочешь, чтобы твоя жизнь превратилась в маленький кусочек вечности, если желаешь всегда сохранять ясность мышления, даже посреди хаоса и безумия, люби… Люби изо всех сил, будто это последнее, что ты умеешь делать на этом свете… люби так, чтобы тебе завидовали принцы и боги… потому что именно в любви любое уродство перерождается в красоту». То были дядины последние слова. Он сказал мне их на смертном одре в Рио-Саладо. Даже сегодня, почти полвека спустя, его слабеющий голос звучит в моих ушах истинным пророчеством: «Тот, кто проходит мимо самого прекрасного, что только есть в этой жизни, становится так же стар, как его сожаления, и ни стоны, ни вздохи уже никогда не смогут убаюкать его душу…» Почему тогда я уехал так далеко от дома – чтобы опровергнуть эту истину или же чтобы смело взглянуть ей в глаза?.. Самолет завалился на крыло, выполняя разворот, и передо мной вдруг, будто из небытия, вынырнула территория Франции. Сердце бешено заколотилось в груди, и чья-то невидимая рука яростно сжала горло. Я так разволновался, что еще чуть-чуть – и мои ногти насквозь пропороли бы мягкую обшивку подлокотников. Вскоре вдали блеснули вершины каменистых гор. Вечные, несгибаемые часовые, они караулили побережье, не обращая никакого внимания на вздыбленное море, волновавшееся внизу. Еще один разворот – и вот он, Марсель!.. похожий на загорающую на солнце весталку. Раскинувшись на холмах и сияя солнечным светом, обнажив пупок и открыв всем четырем ветрам бедро, она делала вид, что спит и не слышит ни шума волн, ни отголосков, доносящихся из глубины страны. Марсель, город-легенда, город набирающихся сил титанов, город, где падшие боги озираются в поисках своего Олимпа, судьбоносный перекресток утраченных горизонтов, такой разный и многоликий, в силу своего неисчерпаемого великодушия; Марсель, поле моего последнего сражения, где я буду вынужден сложить оружие, побежденный собственной неспособностью принять брошенный судьбой вызов и тем самым