Это критика — страница 2 из 51


А.А.: С Роднянской и Немзером мы, смею думать, "люди одной культуры", этих критиков я, несмотря на все (иногда очень серьезные) расхождения, уважаю. Полемика переходит в "драку" только тогда, когда я вижу, что встретился либо с цинизмом, либо с глупостью. Я уж не говорю о людях с откровенно "антисанитарными" взглядами. Кстати, вопреки распространенному мнению, "драки" я не очень люблю. Они, конечно, есть некое "шоу", но после них всегда изжога. И никакой пользы.


М.Э.: На обложке вашей книжки есть характеристика ее как "публичного дневника". В связи с этим - не хотелось ли вам когда-нибудь "поиграть" в "Живой журнал"? Ведь "Голод" был, по сути, шагом на этом пути.


А.А.: За ЖЖ я внимательно слежу с момента его появления, но пока был "Голод", "играть" в ЖЖ не было смысла. С другой стороны, публичный дневник (а что есть ЖЖ?), который притворяется интимным, - это, на мой взгляд, злокачественное развитие жанра. Так что искушения завести себе эту игрушку у меня до сих пор нет. Лучше я продолжу "Голод".


М.Э.: Не жалеете ли вы как "литературовед-дезертир" (ваша автохарактеристика) о литературоведении и о преподавании в университете?


А.А.: О литературоведении иногда жалею - это для меня сейчас образ покоя и наслаждения. На самом деле, покоем и наслаждением была лишь предварительная работа - долгое сидение в библиотеках, неторопливое чтение, ощущение работы "на себя". Потом наступала мука формулирования - на том специфическом языке, который мне всегда был тесен. О преподавании в университете не жалею вовсе: в нем есть чертовски приятные вещи, но в целом это не "мое".


М.Э.: А то, чем вы занимаетесь сейчас - более "ваше"?


А.А.: Ну, это я пойму, должно быть, лет через десять. Или тогда, когда начну заниматься чем-то другим.


М.Э.: Вопрос, который я надеюсь задать всем тем, с кем буду здесь беседовать, но на который ваш ответ услышать, наверное, особенно интересно - ведь вы начинали с научных работ по истории критики, потом преподавали историю критики... Есть ли какая-то традиция в русской или мировой критике, с которой вы себя соотносите, продолжателем которой себя ощущаете?


А.А.: Чтобы ответить на этот вопрос, надо некоторым образом "выйти из себя", занять некую внешнюю точку и посмотреть на себя со стороны. Я думаю, это не мое дело, а дело тех (ежели они найдутся), кто оценивает меня. А "приписывать" себя к какой-то традиции в критике, чувствовать себя "продолжателем" - это для меня слишком пафосно и потому комично.



P.S.


Моя молодость прошла в атмосфере культа личности. Личностью был Александр Леонидович Агеев. Я учился то ли на втором, то ли на третьем курсе ивановского филфака, когда он окончательно завязал с преподаванием и уехал в Москву. Мы были первым потоком, с которым он не работал. И интеллектуальные, но оттого не менее симпатичные девушки, учившиеся годом-двумя постарше, не обращали на нас никакого внимания - "О чем с ними говорить, у них Агеев не вел". Еще бы, "сам Агеев!" - так это называлось тогда на филфаке. Нам, впрочем, хватало и младшекурсниц.

        Последствия культа ощущаются в "городе второй категории снабжения" до сих пор. На днях, готовясь к этому интервью, стал искать в кафедральной библиотеке старый "Литобоз" с нашумевшим в свое время агеевским "Конспектом о кризисе". Вылез из шкафа минут через десять, довольно пыльный и сильно разочарованный. Одиннадцать номеров комплекта за 1991 год стоят, а третьего номера, натурально, нет. В поисках сочувствия обратился к лаборантке. "Неужели нет? - удивилась она. - Увели? А ведь я эту статью помню, такая... ну, с фотографией". Потом несколько секунд подумала и четко подытожила: "Потому и увели".

        В общем, с ранней молодости так и повелось: дерево - дуб, цветок - роза, животное - олень, критик - Агеев. Я, как и положено филологу, тем более земляку, прилежно просматривал все, что он печатал в "Знамени", как, впрочем, читал и других критиков в других толстых журналах. А потом настал "Голод". И тут я понял, что это мне действительно нравится. Это было тем удивительнее, что из всего, там написанного, я был согласен, по-моему, только с текстами "Beatles" и "Jethro Tull".

        Так и пошло: я продолжал читать тексты А.Агеева, не разделяя ни его вкусов, ни его взглядов на литературу, ни его представлений о критике, но восхищаясь тем, как он обо всех этих - вполне для меня неблизких - вещах говорит. Сходные чувства я испытываю, пожалуй, только при чтении вечного агеевского оппонента Дмитрия Быкова, с которым они как-то странно много лет спорят, ехидно поминая друг друга при каждом поводе и без оного.

Я и в интервью этом со многим не согласен. Что, боюсь, время от времени заметно даже по вопросам - полное безобразие с точки зрения канонов жанра. Но интересно там, на мой взгляд, другое. Первые выступления А.Агеева на рубеже 80-90-х создали ему репутацию литературного крайне левого, чуть ли не потрясателя основ. Пейзаж изменился, и при сегодняшнем литературном раскладе А.Агеев - нечто вроде правоцентриста, при всей неуместности здесь подобной терминологии, хранитель традиций, отстаивающий нормы и ценности от "молодой шпаны".

        Ирина Роднянская заметила как-то, что А.Агеев не любит слово "пафос". Слово не любит. А вот пафосом не брезгует. Просто лучше других скрывает. Пафос этот, часто невыговариваемый, но всегда присутствующий в фундаменте, направлен, как мне видится, в первую очередь, на отстаивание представлений о литературе как о безусловной ценности, сомнения в которой уместны лишь до известного предела и, скорее, по частным поводам. Членение на "культурное" - "варварское" или даже "сакральное" - "профанное" (хотя это, казалось бы, понятия уж совсем не из агеевского мира) постоянно присутствует в сознании критика и достаточно часто и отчетливо проявляется в его текстах.

Сегодня граница в критическом сообществе (да и среди читателей) проходит между теми, кто полагает, что литература - это "всерьез", и теми, кто видит в ней нечто вроде раздела светской жизни - серфинг, суши, Виктюк, Пелевин. А.Агеев на общих основаниях принимает участие в патрулировании этой границы и защите приграничных укреплений и обязанностями своими не манкирует. В конкретных работах (не только агеевских, конечно) это наиболее явно проявляется в спорах о том, принимать или не принимать Б.Акунина и прочих сомнительного происхождения, но весьма обеспеченных родственников в родовитое, но обедневшее семейство. Именно четкое самоопределение по этому "основному вопросу" и позволяет А.Агееву видеть в А.Немзере и И.Роднянской людей одной с собой культуры, именно оно снимает все частные разногласия и делает их, по сути, малозначительными.

        Оборотной стороной этого "серьеза" оказывается неожиданно жесткое, хотя и редко выходящее на поверхность отношение многих известных критиков к сегодняшнему засилью на книжном рынке переводного худлита. А.Агеева в почвенничестве заподозрить куда как трудно, и тем не менее... Тут дело, конечно, не в качестве этого худлита (если провести среди ведущих российских критиков опрос на предмет знакомства их с "модными" западными - и восточными - авторами, результат, боюсь, будет неутешительным), а в читательском к нему интересе. Тиражи Мураками не могут не вызывать чувства ревности у человека, ощущающего себя чрезвычайным и полномочным послом русской литературы. Японцы и американцы рассматриваются такой же помехой для "серьезных" российских авторов, как Пелевин и Акунин.

        Всецело сочувствуя традиционалистской "партии", я именно в подобном отношении к иностранной литературе вижу едва ли не основную ее слабость. Увы или ура, но именно японцы и американцы формируют у читателя и отношение к современной русской литературе, и ожидания от нее. Задают планку, если угодно. О.Славникова и А.Эппель существуют не только на фоне Л.Толстого и Ю.Трифонова, но и на фоне Дж.Кутзее и М.Уэльбека. Воспринимать русскую литературу и "воспитывать" российского читателя без учета этого фактора и ненужно, и неправильно, а, главное, все равно из этого ничего не выйдет.

        Разделяющий фундаментальные ценности своей "партии" и некоторые ее предрассудки, А.Агеев выделяется на фоне коллег-традиционалистов не столько идеями, сколько постоянной готовностью к формальному эксперименту. Жанровый (в меньшей степени - стилевой) поиск в работах А.Агеева рубежа тысячелетий ведется с исключительной интенсивностью. Это связано, помимо прочего, и с его обостренным восприятием культуры как общения и, соответственно, с ощущением потребности в новых формах разговора автора и читателя. Основным итогом этого поиска стал "Голод".

        Не случайно площадкой для "Голода" оказался Интернет (кстати, перенесенный на бумагу вместе со всеми линками, "Голод" смотрится довольно-таки странно). Разница между Сетью и оффлайном сегодня, прежде всего, психологическая. Рунет воспринимается как "русское поле экспериментов", автор чувствует себя здесь раскованнее и проявляет большую склонность к риску. Результаты, естественно, различны, но в случае с "Голодом" риск оправдался. На месте отдельно критики, отдельно публицистики, отдельно эссе возник синтетический "публичный дневник" литератора, человека, ощущающего литературу фрагментом "большой" реальности.

        О своем отношении к "Голоду" я уже говорил выше, повторяться не буду. Опасность же здесь, по сути, только одна - обманчивая легкость этого пути. После того как получилось у А.Агеева, попробовать захотят многие. А от синтеза до эклектики - гораздо ближе, чем от великого до смешного. Зато у А.Агеева появятся свои эпигоны - признание посерьезнее любого другого.



Николай АЛЕКСАНДРОВ

5.06.2003


Русский Журнал: Николай Дмитриевич, на днях в РЖ Сергей Костырко, оспаривая правомочность разговора о сетевой критике как об особом феномене, сказал: "Не говорим же мы, слушая книжные обзоры Николая Александрова на "Эхе Москвы" или внимая Александру Шаталову, показывающему с телеэкрана новые книги, о феномене радио- и телекритики". Скажите, на Ваш взгляд, на взгляд изнутри, существует радио- или телекритика как отдельное явление? Меняется ли что-то в сознании критика, когда он работает в электронных СМИ?