Это критика — страница 24 из 51

тельных романов - по-своему, конечно, важных и даже необходимых, кто бы спорил, - те два номера "Волги" плюс книжка "Октября" были удивительно внятным напоминанием о том, что литература вообще-то для другого и о другом, что писатель борется не со Сталиным, а с языком, и открывает не новые исторические факты, а неведомые способы преодолеть сопротивление материала. Терпеть не могу слово "поколение", но для меня и нескольких близких мне по взглядам и вкусам моих ровесников именно те публикации оказались решающими, во многом сформировав или закрепив наши представления о прозе.

И еще немного о личном. Я хорошо помню, как стоял в областной библиотеке и пролистывал очередные номера толстых журналов. С основным ассортиментом справился где-то за полчаса. "Волга" оставалась последней, ничего особо интересного в оглавлении не обнаружилось, и я уже совсем было отправился домой, ткнувшись для очистки совести наугад в пару мест какого-то занявшего полномера романа. Я простоял там, уткнувшись в журнал, еще часа два и только потом сообразил, что дело происходит на абонементе и можно забрать номер домой. Дочитав роман, я принялся терроризировать знакомых рассказами об абсолютном шедевре и требованиями немедленно прочитать и разделить мой восторг. Это была "Жюстин" Лоренса Даррелла, первая часть "Александрийского квартета", в прекрасном переводе Вадима Михайлина. И еще два стихотворения Константиноса Кавафиса в самом конце, среди примечаний. Не помню, чей перевод, Г.Шмакова или С.Ильинской, но там было "Бог покидает Антония", которое я читал тогда впервые...

Я не знаю, любит ли Боровиков Соколова и Даррелла, подозреваю, что нет, не должен, по крайней мере, если судить по тем его заметкам и рецензиям, которые мне доводилось читать. Если не любит, то он замечательный редактор. Если любит, то просто хороший...

Что же до собственно критической деятельности Боровикова, то из всех читанных текстов, его или о нем, мне запомнились два момента. Первый: Боровиков не любит Окуджаву. Впрочем, с тем, что есть на свете люди, которые не любят песни Окуджавы, я смирился еще во время чтения текстов Дмитрия Бавильского.

Второй: Боровиков в последней григорьевской пульке номинировал Вишневецкую. Грех, конечно, большой, особенно с учетом того, что ей-то в конце концов премия непостижимым образом и досталась. Но, с другой стороны, многие почтенные люди питают к вполне посредственным сочинениям Вишневецкой необъяснимую слабость, за что ж теперь на Боровикова все сваливать?

Критика - понятие растяжимое. А как иначе, если ее четкого определения не существует? Что удивительного, если мы этой терминологической неразберихой часто и не без удовольствия пользуемся? Строго говоря, из всего написанного Сергеем Боровиковым к критике как таковой относится довольно незначительная часть. И далеко не самая выразительная. Я не знаю, какой Сергей Боровиков критик. Но так ли это важно, если учесть все то, о чем говорилось выше?


Леонид БАХНОВ

16 октября 2003 г.


Михаил Эдельштейн: Леонид Владленович, одна из ваших статей называется "Отцы и дети" и посвящена писателям Юрию Карабчиевскому и Аркану Кариву - отцу и сыну. Ваш отец, Владлен Бахнов, был известнейшим сатириком, автором стихотворных пародий, знаменитой, ушедшей "в народ" песенки "Коктебля", сценаристом Леонида Гайдая. Легко ли это - быть членом писательской династии? Мешает или помогает литератору узнаваемость его фамилии, известность отца?


Леонид Бахнов: В 70-е годы, когда я начинал печататься, принадлежность к писательской семье воспринималась как обстоятельство безусловно отягчающее. На какие-нибудь совещания молодых писателей - а без этого клейма: "участник Совещания" (именно так, с большой буквы!) пробиться было совсем трудно - старались отбирать выходцев из рабочего класса, счастливых обладателей босоногого детства и пр. Писательские династии, конечно, существовали, но официально не приветствовались.

        Надо сказать, кстати, что эта погоня за самородками от сохи и станка приводила по временам к последствиям довольно печальным. Когда-то давным-давно я участвовал в совещании молодых московских писателей, где все носились с поэтом-экскаваторщиком со странной фамилией Смирнов-Фролов. Настоящая его фамилия была, кажется, Смирнов, но добрые люди подсказали, что с такой фамилией ему в литературе мало что светит. Он подумал-подумал и взял псевдоним: Фролов. Ему и насчет Фролова все объяснили. Так он и стал "Смирнов-Фролов - поэт-экскаваторщик".

        Некоторое время, как я говорил, с ним носились, а потом бросили. И в итоге мужик, который за это время успел привыкнуть к публикациям, к какой-никакой славе, попросту пропал. Говорят, спился.

        Если же возвращаться к писательским семьям, то кроме официального отношения есть, конечно, и неформальная сторона этого дела. А именно: среда. Хотя писатели в те времена - это была каста, говорили: "сописы" (советские писатели), "жописы" (жены писателей), "писдети" (это я), а еще "мудописы" (мужья дочерей писателей). Но все-таки внутри этой касты люди были разные, и Вадим Кожевников это не то, что Юрий Домбровский. В той среде, где я рос, было не принято вилять хвостом перед властью, и вообще к слову - и написанному, и сказанному - относились весьма щепетильно. Сейчас это может показаться чуть ли не смешным, но чье-нибудь выступление против того, кого травят, запросто могло оказаться поводом, чтобы этого человека отлучить от дома... Круто, конечно, по нынешним временам, да и тогда такие слова носились: "либеральная жандармерия". И тем не менее: существовал неписаный кодекс чести, и были люди, которые его олицетворяли: Андрей Дмитриевич Сахаров, Лидия Корнеевна Чуковская... И большая проблема России, что их не стало - людей, перед которыми стыдно совершать сомнительные поступки или говорить сомнительные слова.

        Такая вот была среда. Половину друзей отца повыгоняли из Союза писателей, а потом и из страны. Хорошо или плохо для литератора вариться в таком соку? Не знаю, как на это ответить, - другого не было. Наверное, какие-то "сословные предрассудки" тормозят меня по сей день.


М.Э.: Вы можете изнутри судить о критическом процессе 70-х-80-х гг. Что происходит в сегодняшней критике, если сравнивать ее с критикой тех лет?


Л.Б.: В критике 70-х было немало людей умных, отлично образованных, с хорошим вкусом. Но у них был фактически заткнут рот. Чем занималась критика в те годы? Не имея возможности сказать, о чем на самом деле пишет тот или иной автор, критика "осовечивала" писателей и вместе с тем пыталась донести до читателя какую-то не вполне стандартную мысль. Мысль, конечно, доходила до адресата в изрядно искаженном виде, но читатель был благодарен и за то.

        Естественно, сегодня критика другая. Она свободнее, она во многом умнее критики тогдашней. Сейчас критику не приходится делать вид, что он менее образован, чем на самом деле, прятать - не дай Бог, просекут! - свою начитанность в области сам- или тамиздата.

        Но при этом, извините за напоминание, в списке действующих критиков очень много тех, кто были известны читателю в 70-80-е (а то и в 50-60-е). Не говорю о Льве Аннинском, Сергее Чупринине, Наталье Ивановой, - но ведь и тот же Андрей Немзер начинал в 80-х годах.


М.Э.: Почему же тогда сегодня многие с тоской вспоминают о критике 70-х, говорят, что она оказывалась зачастую интереснее художественной литературы, что критики нередко были глубже интерпретируемых текстов?


Л.Б.: Вот именно потому! Мы уже говорили: читатель в те годы был благодарен за любое, самое ограниченное проявление свободной мысли. При соблюдении определенных условий критику парадоксальным образом разрешалось сказать больше, чем писателю. Может, потому, что в глазах начальства критика вообще была "умным" жанром, не для простых. Ну там, слова всякие знает... Иногда критику достаточно было просто подмигнуть читателю: ребята, мы свои, мы друг друга понимаем...

        Кроме того, действительно были критики, которые использовали литературу как предлог для разговора о чем-то своем - Лев Аннинский, например, или Игорь Золотусский, который как-то даже осмелился заявить, что критика - это способ самовыражения. Большую волну поднял... Они отталкивались от текста и дальше начинали импровизировать, строить концепции. Нередко это делалось просто на пустом месте, и литературное произведение, о котором как бы шла речь, явно не давало возможностей для такого толкования. Но была бы печка, а уж станцевать мы станцуем.

        Но почему вы говорите, что обо всем этом вспоминают "с тоской"? Тоска-то откуда? И сейчас текст можно заинтерпретировать так, что родная мать, простите, автор не узнает. Куда там Аннинскому! Или кто-то, может, действительно тоскует по тому счастливому времени, когда интерпретировать приходилось всякую лабуду? Так это вполне в сегодняшнем духе - тосковать по советскому прошлому. Вся государственная политика на этом держится. Или вы не о критиках, о читателях? Тогда, простите, откуда вам известно про их настроения? Я, например, о нынешних читателях критики просто не знаю ничего. Есть ли они? Бог весть. И где они добывают эту самую критику, чтобы ее читать?

        Вот это, по-моему, и есть настоящий предмет тоски для многих из нас. Серьезные, основательные критики столкнулись с тем, что почти не осталось площадок для полноценного высказывания (я пока не говорю про Интернет). Появилась в толстом журнале интересная вещь, вызвала водопад мыслей - куда их скачивать? Тоже в толстый журнал? Но "толстяки" не слишком любят замечать друг друга, исключения составляют разве что "Дружба народов" и "Континент". К тому же в штате некоторых журналов сосредоточены столь серьезные критические силы, которым ведь тоже надо высказаться (и не конкурентам же отдавать свои самые ценные мысли!), что сам порядок вещей сужает простор для авторов "со стороны".