Это критика — страница 50 из 51

5или старый разбор татьянотолстовской "Кыси". Обнаружить приблизительность, недостаточность расхожих точек зрения, причем используя в качестве инструмента деконструкции не отмычку — парадокс, а ключ — здравый смысл, — едва ли кто-то в современной критике способен справиться с этой задачей лучше А.Латыниной.

        Но за все приходится платить. Если за участие в нашей буче, боевой и кипучей, расплачиваются бешеным ритмом работы, поспешностью оценок, вкусовыми провалами, превознесением литературных хорошистов, то цена особого мнения — отстраненность, одинокость, выпадение из литературного процесса. За точность взгляда, за беспристрастность, за доверие к тебе как к эксперту приходится платить скоростью письма, а следовательно, и неполнотой присутствия в литературе, статусом постороннего.

        Впрочем, А.Латынину это едва ли смущает. Она "защищает право критика на субъективизм, личностный, глубоко индивидуальный взгляд на явления жизни и литературы, утверждая: “Лучше не быть генералом, чем всю жизнь ходить строем”" (С.Чупринин Русская литература сегодня: Путеводитель. М., Олма-Пресс, 2003. С. 177).

        Мне кажется, что этого типа критики сегодня русской литературе явно не хватает. Именно преобладание на литературной арене критиков, стремящихся активно участвовать в литпроцессе, и привело к тому состоянию литературы, которое А.Латынина определяет как сумеречное.

        Я не вполне согласен с этим определением. В конце концов, мы живем в присутствии гения — Саше Соколову только недавно 60 лет исполнилось. О чем печаль? Да и в череду букеровских лауреатов по недосмотру судей затесалось несколько очень достойных авторов.

        Поэтому правомернее все же вести речь о кризисе критики как экспертного института. Критика слишком близко подошла к литературе и потеряла ощущение масштаба. Такого понятия, как справедливое решение премиального жюри, наверное, и впрямь не существует. Зато существует такое понятие, как решение несправедливое. Если пять экспертов-"академиков" из тройки Гандлевский-Геласимов-Вишневецкая выбирают Вишневецкую — кому адресовать претензии, литературе или организаторам литпроцесса? Или казус с быковской "Орфографией", пролетевшей в прошлом году мимо всех премий, — строгие учителя пожурили очередного двоечника за плохое поведение.

        Впрочем, дело здесь, конечно, не в злонамеренности коллег, просто современники редко оказываются хорошими судьями. Что говорить о 90-х, если даже с 60-80-ми все не слишком ясно. Для меня, например, всегда было загадкой то значение, которое уважаемые мной люди придают прозе "деревенщиков", а кто-то от "Пушкинского Дома" морщится. Одни считают Солженицына дутой величиной, другим Довлатов кажется в лучшем случае занятным акыном. Лично знаком с несколькими очень квалифицированными филологами, которые уверяют, что слава Бродского — это недоразумение, а центральное явление поэзии второй половины XX века — лианозовская школа.

        Но вернемся к напечатанному выше интервью. В позиции Аллы Латыниной есть один парадокс, который я никак не могу разгадать. Казалось бы, ее подход как раз и не предполагает печали об утраченном статусе литературы. Скорее уж о нем должны грустить критики противоположного плана: та же Мария Ремизова или, допустим, Андрей Немзер. Но нет, они-то как раз по этому поводу не слишком переживают, встречая приветственными гимнами кто Олега Павлова и Михаила Тарковского, кто Андрея Дмитриева и Ольгу Славникову. "Странно устроена человеческая психика", — как справедливо пишет в цитированной статье Мария Ремизова.



Самуил ЛУРЬЕ: "Мне не нравится слово "эссе""

30.04.2004


Русский Журнал: Порожден ли миф о Петербурге реальными свойствами города или, напротив, мы, научившись различать в обыкновенном городе фантасмагорию, вымечтанную Достоевским и Блоком, проецируем ее на окружающую нас реальность? Что первично: Петербург или "петербургский текст"?


Самуил Лурье: Находясь внутри того и другого, за "нас" отвечать не могу. Но что город красив и неуютен — это реальность. Порождающая тревогу. Описанную в текстах. И так далее.


РЖ: А сегодняшний Петербург для вас по-прежнему "умышленный город" из "петербургского текста"? Дух "того" Петербурга жив в сегодняшнем городе?


С.Л.: Автоцитата: "Петербург невелик и со всех сторон окружен Ленинградом". Это два города, но с общим знаменателем, довольно сложным. "Тот" город унижал человека своей высокопарной красотой, "этот" — убогим уродством. Тот и этот говорят человеку: ты — никто. Тот и другой, однако, теперь так сильно повреждены временем и пошлостью, что не избавиться от чувства судьбы и от сострадания.


РЖ: Сохраняет ли актуальность традиционное деление русской литературы на питерскую и московскую?


С.Л.: Это деление имело какой-то смысл в поэзии вплоть до начала XX века (например, в московских стихах сильней чувствуются согласные звуки), в прозе — до 1930 года (например, в Москве пафос оптимизма прижился быстрей). Сейчас, по-моему, все различия сводятся к чисто количественным: в столице всего больше: литераторов, денег, читателей, иностранцев, издательств, надежд.


РЖ: Вы чаще пишете о литераторах прошлого, а обращаясь к современности, больше говорите о проблемах общества, нежели о литературе. С чем это связано?


С.Л.: Возможно, моя работа повернулась так (неожиданно для меня) оттого, что Россия гораздо бесчеловечней русской литературы. Словно и не читала ее. Я пытаюсь это показать: как бы подставляю современность под луч оттуда — под взгляд, не знаю, Тургенева, Толстого, Достоевского. И черные пятна глупости, злобы, пошлости становятся видней.


РЖ: В книге "Письма полумертвого человека" ваш соавтор Дмитрий Циликин приводит отзыв читателя, возмущенного, что в этой "переписке из двух углов" — "ни одной положительной эмоции и ни одного положительного эпитета". Не смущают ли вас упреки в неконструктивности, вечном диссидентстве, чересчур критичном взгляде на общественно-политическую жизнь современной России?


С.Л.: По правде говоря, я практически не слышу таких упреков. Понимаю, что у многих мои тексты вызывают аллергию, но противники крайне редко удостаивают меня полемикой. И правильно делают. Во-первых, когда человек пишет правду — пусть неприятную и с нежелательной точки зрения, — спорить с ним трудно. Во-вторых, ведь и неблагородно нападать на одиночек за то, что не присоединяются к хору. По-видимому, кое-кто все еще помнит, как это делалось в советской литературе и как сказалось на посмертной репутации тогдашних ортодоксов.


РЖ: Какие имена в литературе важны для вас после смерти любимых вами Окуджавы, Довлатова, Бродского?


С.Л.: Окуджава и Довлатов — симпатичные таланты. Бродский — величина другого порядка. Нельзя не назвать — в каком бы то ни было ряду — Венедикта Ерофеева. Но что правда, то правда: после смерти Бродского мне — конечно, и не одному мне — жить стало побезнадежней. Тоска, знаете ли, по непредсказуемому тексту.


РЖ: А чем привлекают вас, петербургского интеллигента с консервативным вкусом, тексты Дмитрия Горчева? И откуда у вас интерес к работам по обсценной лексике, словарю Алексея Плуцера-Сарно в том числе?


С.Л.: Дмитрий Горчев привлекает меня поразительной естественностью интонаций. Что до мата, то это ведь единственный язык, доступный пониманию наших главных богинь — Глупости и Пошлости. Все остальное они слышат, как мы с вами — писк попираемого муравья. Вот иногда и поддразнишь.


РЖ: Не хотелось ли вам оформить ваши наблюдения над текстами (классическими, в первую очередь) в традиционно-академической форме? И вообще привлекало ли вас когда-нибудь литературоведение?


С.Л.: Автоцитата: "литературоведение — это, как правило, плохие тексты — о хороших". В студенческие годы соблазн такой, конечно, был. Спасли фамилия и характер. Там ведь, в этой среде, надо, помимо прочего, долго отираться в Молчалиных, пока не выйдешь в Фамусовы. Это как-то не по мне.


РЖ: Почему свой жанр вы определяете как "фельетоны в прежнем смысле слова", а не как эссе?


С.Л.: Фельетоны — это в "Муравейнике". А сборники "Толкование судьбы", "Разговоры в пользу мертвых", "Успехи ясновидения" — как бы действительно чистая эссеистика. Но это слово мне не нравится — "эссе". Бесформенное, полое, вдобавок с претензией. Кроме того, в классической эссеистике главный предмет — "я". А я пытаюсь воскрешать мнимых мертвых.


РЖ: Какую традицию в русской критике вы считаете своей?


С.Л.: Самый трудный вопрос. Но вряд ли вас удивит ответ, если вы читали мой давнишний роман "Литератор Писарев". Скажем так: фактически я самоучка. Вольнослушатель русской литературы. Всем, что умею понимать, обязан ей.


P.S.


        Ближайший аналог Самуилу Лурье в русской критике Серебряного века — конечно, Иннокентий Анненский. Проникнуть в черепную коробку автора, посмотреть на мир его глазами (или, наоборот, отдать ему свое видение), стереть грань между "я" и "он" — вот то общее в критическом подходе, что роднит современного петербуржца с автором "Книг отражений". Этот метод основан на психологической реконструкции, неудивительно поэтому, что и для Анненского, и для Лурье, при всем их несомненном филологизме, судьба — автора ли, персонажа — оказывается в конечном счете интереснее текста как такового. Критик не пытается раскрутить произведение на винтики и гаечки — он ищет при помощи текста ответы на мучающие его вопросы, онтологические или экзистенциальные.

        Соответственно эстетическая близость здесь не так важна, как простые человеческие эмоции — симпатия или сочувствие. Все несчастные люди несчастливы по-своему, а счастливых людей не бывает вовсе — так это или нет, но Лурье пишет именно об этом. Его тема — человек, находящийся в кон