Настал момент, когда мою самую старшую сестру Аман обрезали. Как и все младшие братья и сестры, я ревновала и завидовала тому, что ее приняли во взрослый мир, который оставался закрытым для меня. <…> Отец начал беспокоиться, потому что Аман достигла брачного возраста, но пока все не «улажено», она не могла выйти замуж. В Сомали все убеждены, что то, что у девочек между ног, плохо, что хотя мы рождаемся с этими частями нашего тела, они являются чем-то нечистым. Эти части необходимо удалить: отрезают клитор, большие и малые половые губы, а рану зашивают, оставляя только шрам, где раньше были наши гениталии. Детали обряда остаются загадкой — девочке их не объясняют. Ты только знаешь, что с тобой происходит что-то особенное, когда приходит твоя очередь. Поэтому девочки в Сомали с нетерпением ждут церемонии, которая превращает их из ребенка в женщину. Первоначально процедура проводилась, как только они достигали полового созревания и могли сами иметь детей. Но с течением времени девочек стали обрезать во все более молодом возрасте — отчасти потому, что они сами на этом настаивали, ждали своего особого момента, как ребенок в индустриальном мире ждет дня рождения или Рождества. Когда я услышала, что старая цыганка пришла обрезать Аман, я попросила поставить меня в очередь. Аман была моей красивой старшей сестрой, моей ролевой моделью, и я хотела все, что она хотела или чем она обладала. За день до большого события я потянула мать за рукав. «Мама, давай возьмем нас обеих, — умоляла я. — Пожалуйста, мама, давай сделаем это завтра с нами обеими». <…> Стоимость обрезания — один из самых больших расходов, которые приходится нести семье. Тем не менее это считается целесообразным, потому что без этого вмешательства у дочерей нет хороших перспектив на брачном рынке. С неповрежденными гениталиями они считаются непригодными для брака, как нечистые шлюхи, которых никто не будет рассматривать в качестве женщины (Dirie, 1998, S. 62, 64, 66 и далее, 88).
Девочка становится свидетелем обрезания старшей сестры. Она шокирована.
С того дня я боялась ритуала, который должны были исполнить и со мной, чтобы я стала женщиной. Я попыталась изгнать ужасные образы из своей головы, и со временем воспоминание о муках испарилось и на лице моей сестры. Наконец я глупо заговорила, а я и была глупой, о том, что тоже хочу стать женщиной и принадлежать к общине моих старших сестер. <…> Когда мне было около пяти лет, я подошла к маме: «Мама, пожалуйста, найди эту женщину для меня. Пожалуйста, когда уже наконец-то?». Я подумала, что мне нужно через все это пройти — нужно сделать эту загадочную вещь со мной (там же).
Девочку обрезают, как и ее сестер. Одна из сестер, Халемо, умирает «постоперативно», после этой процедуры жуткой «интимной хирургии». В возрасте 13 лет Варис должна была выйти замуж, отец нашел для нее 60-летнего мужчину.
«Он не оставит тебя, позаботится о тебе. И кроме того, — объявил папа с гордой усмешкой, — ты знаешь, сколько он платит за тебя?» — «Сколько?» — «Пять верблюдов! Он дает мне пять верблюдов». Папа похлопал меня по руке: «Я так горжусь тобой».
У Варис были хорошие отношения с матерью (несмотря на предательство и совершение обрезания) и отцом, которого она любила, для которого дочери были «принцессами», за которых он готов был умереть. Поэтому предложение о принудительном браке было таким же несдержанным родительским обещанием любить ребенка, как до этого обрезание.
По крайней мере в случае семейной травматизации аспект отношений не может быть отделен от травмирующего вмешательства. Экстремальный пример — сексуальное насилие над ребенком в семье, поскольку его совершает отец (или близкий родственник), с которым существовали долговременные, жизненно важные отношения. Покушение жестоко предает эти отношения. Ференци (Ferenczi, 1933) первым обратил внимание на этот динамический фактор, а Сабурен (Sabourin, 1985) рассматривает это как предательство любовных отношений между взрослым и ребенком, нарушение обещания быть хорошими родителями, что становится главным травмирующим фактором. Конечно, мы сразу предполагаем, что вмешательство в тело ребенка или нападение на него должно быть травматичным само по себе. Существуют всепоглощающие опыты насилия, из которых все выходят травмированными, такие как пытки или заключение в концентрационном лагере. С другой стороны, есть факторы, которые смягчают возможную травму, такие как жизнеспособные отношения (как раз Варис Дирие жестоко и внезапно предали мать и отец, но она сохранила хорошие отношения, по крайней мере, с матерью), или твердые убеждения, такие как религиозные верования или принадлежность к политическим движениям. Точно так же я считаю, что идентификация с социальной и, следовательно, семейной системой может выдержать страшные вещи без обязательной травматизации в клиническом смысле. Предположим, что у дочери из такой исламско-африканской семьи нет альтернативы, кроме как продолжать традицию, которая для нее ужасна, что у нее нет информации о других способах жизни как женщины: потеря отношений, принадлежности к семье и культурной общине, возможно, окажет такое же или даже большее травмирующее воздействие. И маленькая девочка Варис Дирие хотела перенести обрезание, хотя была очень потрясена после того, как стала свидетелем обрезания своей старшей сестры. Когда мы сталкиваемся с примерами жестоких практик, мы должны с осторожностью судить или осуждать их со своей «евроцентрической» точки зрения. Конечно, нас шокируют экстремальный пирсинг губы в некоторых племенах Амазонии, «губы-тарелки» эфиопского племени Мурси (Süddeutsche Zeitung, 2 октября 2008) или вытягивание шеи у некоторых бирманских племен, как и искалеченные «ноги лотоса» в Китае. Кстати, последние имели ту же функцию, что и калечение женских половых органов: женщине не только не разрешали, она просто не могла совершать самостоятельные шаги. Брак был возможен только тогда, когда девушка с ужасно искалеченными — по нашим понятиям — ногами достигала патриархального идеала красоты. Нас также шокирует то, что в ходе культурной истории во всем мире люди приносили в жертву собственных детей — от Древней Греции до ацтеков, но разве такая жертва не считалась меньшим злом перед лицом зла более крупного, например произвола природы или немилости богов? (см.: Hirsch, 2006b) Наконец, мы также жертвуем нашими детьми ради «более высоких целей», например, в военное время.
Но это не значит, что культуры, которые практикуют ужасные, с нашей точки зрения, обряды, отрезаны от «цивилизованного» мира. Недаром, когда Варис Дирие наконец переехала в Лондон, родственники строго запретили ей смотреть телевизор. Таким образом, если принадлежность к обществу является, так сказать, наивысшим благом для ребенка или молодого человека, идентификация смягчается глобализированными СМИ и растущей мобильностью, так что возникают серьезные конфликты, особенно среди людей исламской культуры, столкнувшихся с западными миром. Теплится надежда, что в один прекрасный день можно добиться глобального признания основных прав человека (и особенно прав ребенка), но путь к этому может быть долгим и кровавым.
Боль
Побои часто входят в ритуал инициации. Ван Геннеп (van Gennep, 1909, S. 81 и далее) пишет об ударах у зуни в Нью-Мексико, у навахо, в Конго и Новой Гвинее, а также в связи с принятием в тайные союзы на Меланезийских островах. Удары болезненны, и боль играет определенную роль при всех инициациях: выдергивание зубов, обрезание, субинцизия и нанесение татуировок — все это очень болезненно. Так как при этом часто течет кровь, я убежден, что при помощи всех этих разнообразных обрядов символизируется рождение. Одновременно с этим всегда присутствует боль расставания. Таким образом, психическая боль превращается в физическую. Вурмсер (Wurmser, 2001; см. выше) уже указал на многозначность крови как символа рождения и смерти или убийства. Во всяком случае и у нас были и есть аналогичные обряды: например, церемония посвящения в рыцари, конечно, сильно ослабленная с точки зрения болезненности, или оплеуха, которую отвешивает мастер ученику, чтобы сделать его подмастерьем. Все еще, казалось бы, символическими, но по-настоящему связанными с кровью и болью можно назвать атавистические ритуалы «бьющих связей». Их удивленно описывал Марк Твен в XIX веке как пораженный этнолог, но, как обычно, делал это с насмешкой. Они все еще существуют в нашем обществе XXI века.
Одно я знаю наверняка: в Германии шрамов тоже хватает среди молодежи, и они тоже очень уродливы. Они пересекают лицо вдоль и поперек суровыми красными рубцами, они остаются надолго, они неизгладимы (Twain, 2010).
Здесь мы видим человека, который может переносить боль, даже если за этим он скрывает страх перед женщинами и жизнью. Боль, похоже, имеет какое-то отношение к самопознанию, формированию идентичности. Иногда в группах пациенты, которые пережили побои, сравнивали себя с теми, кто должен был выжить в своих семьях с непостижимыми атмосферными угрозами и противоречивыми требованиями: «Я был в порядке, я знал, каково это, знал, что меня избивали, никто не утверждал обратное!». Избитый, по крайней мере, знает, кто он. Любой, кто хочет почувствовать, что такое избиение в иллюзорно педагогической, а фактически извращенной садистской структуре школы-интерната, может почитать «Обособление» (1991) и «Безразличие» (1996) Георга-Артура Гольдшмидта. Интересно, что Гольдшмидт различает прусские избиения, подчиняющие ребенка, и французскую эротически-садистскую их форму, которая признает ребенка партнером в злой игре — избиение заставляет его существовать, «розги знакомят его с собой» (Goldschmidt, 1991, S. 33 и далее), как автор сообщает о своем собственном горьком опыте.
Гольдшмидт учит нас, что в случае мазохизма необязательно должен присутствовать драйв страдания, наоборот, садомазохистские отношения могут представлять спасение от угрозы уничтожения и чрезмерной травматической пустоты (Hirsch, 2002b, S. 221).