Это мой дом — страница 38 из 52

Сначала он был жалкий и забитый – Шупик. Сейчас он расправляется внутренне. Он чувствует, что нужен ребятам, нужен Коломыте. Мне кажется, Коломыта к нему привязан. Но ему очень нужно, чтобы кто-то сильно его полюбил, чтоб он кому-то стал очень дорог. Каждый должен быть любим, чтоб чего-нибудь стоить. И опять, я думаю, Сеня сказал бы: «И все это – сантименты». Нет, неправда. Если человек вырос никем не любимый – это плохо. Это большая обида, даже если и не было тяжелых событий в его судьбе. Вот почему я говорю: когда много народу в детском доме – плохо. Тогда непременно кого-то лучше приметишь, кого-то – меньше, иные станутся в тени только потому, что они тихие.


Шупик – очень добрый. И как в нем это сохранилось после всего, что ему выпало на долю? Как будто он копил, копил в себе и вот сейчас хочет щедро раздать.

Ему поручили Вышниченко. Он его жучит и любит. Жучит так, что тот, по-моему, уже и вздохнуть не может. Но и заботится. Сегодня пришел в кастелянскую: надо сменить Вышниченко башмаки – у него на номер меньше.

– А почему сам Вышниченко молчит?

Он говорит: «И так прохожу». А зачем так ходить? Ноге больно.

Он всячески старается услужить Лиде Поливановой, очень старается. На огороде всегда пристроится около нее и yж львиную долю работы возьмет на себя. Очень боится, как бы кто не приметил. Коломыту он любит страстно и все готов для него сделать.


Вышниченко. Детдом за детдомом. Ни об одном ничего де рассказывает – не помнит, все слилось в одно серое пятно. Ни обиды, ни ласки – тусклота. Но это очень плохо, такая ровность хуже всякой беды, глубину этого несчастья тоже трудно измерить.

У Зины Костенко отец умер давно. Мать вышла замуж за другого и уехала в Киев, а Зину оставила одну. Ее пристроили в детдом (наш – третий по счету). Она учится плохо. О людях говорит мстительно, с недоверием. Она единственная из всех сказала, что Оля Борисова правильно сделала, что ушла: «И я бы ушла. Что ж такого? До нас нет никому дела, а почему мы должны больше всех стесняться?» Для себя она решила: не стесняться! Она готова всех растолкать локтями. Удобное место в спальне, новое платье, поездка в криничанское кино – упаси бог урезать ее хоть в чем-нибудь.

Семен говорит: неважно, что у них в прошлом. Как же неважно? Я понимаю – ворошить нельзя, спрашивать нельзя; но если знаешь вот про Зину, например, что у нее в прошлом, ведь лучше понимаешь и не тронешь там, где болит. И понимаешь, что эта ее жадность – не от жадности, а от обиды. От желания хоть чем-то вознаградить себя за потерю – трудную, непоправимую.


Лето 1936 г. Шупика премировали!

– Галина Константиновна, – сказал он, – спрячьте рубаху к себе. Пускай у вас будет.

Я понимаю: он хочет, чтоб всякую минуту можно было полюбоваться на подарок, а если будет лежать у меня, а не в кастелянской, всегда можно взглянуть. Конфеты свои он роздал девочкам все до одной: положил у приборов к ужину. Всем по конфете, Лиде – две…

А она ничего не замечает.

Когда Федя лежал больной, Шупик с такой грустью смотрел, как она ухаживает за Федей. Он так хотел бы оказаться на Федином месте: он болел бы, а Лида бы о нем заботилась. Но к Феде он тоже хорошо относится и жалеет его сейчас.


Что у них там произошло – у Якушева с Семеном? Если Витя не хочет, чтоб я знала, расспрашивать не нужно. Но до чего же мне хочется знать, прямо беда. Когда я бываю в Старопевске, непременно захожу на Киевскую улицу, там живет Марья Григорьевна – тетя Якушева. Она всегда радуется мне: «Так приятно поговорить с культурным человеком!»

А мне хочется узнать о Якушеве побольше. Мне он еще врал, но меня огорчает его постоянный припев: «Вот у кого хотите проверьте, вот у кого хотите спросите». И потом, почему он копит? Почему он скуп? Откуда это в нем?

У Марьи Григорьевны в комнате странно: обшарпанный, дырках диван, буфет с выбитым стеклом, засиженный мухами абажур. И вдруг – столик красного дерева, да еще с инкрустациями. Стоит такой одинокий и сам удивляется, как сюда попал.

– Ах, – говорит Марья Григорьевна, – если бы вы знали, какая у нас была обстановка! Спальня красного дерева, столовая настоящего дуба. У мужа было мебельное дело. В средствах не нуждались, ни в чем отказа не знала. Он меня на руках носил. Ко дню рождения, верите ли, вот такой букет роз, а ведь я родилась в январе. Меня все спрашивали, где он достал.

Я спросила ее, давно ли с ней Витя. Она сказала, что три года. Сестра ее, Витина мать, жила с мужем очень плохо и бедно.

– Он был мот, – сказала она. – Мой Афанасий Петрович любил покутить, но он и заработать умел, и в дом принести, а тот что заработает, то и прокутит – все из дому, все из дому. Вечно приятели. Карты. Сестре приходилось каждую копейку считать. У нее тетрадка была, и на целый месяц вперед между листами было заложено по десятке. Вот она каждый день вынимала десятку и тратила, чтобы, не дай бог, не тронуть рубля с завтрашнего дня. Что ей оставалось делать, если муж такой непутевый? Конечно, мы им подкидывали. И Витю брали на воскресенье к себе, подкармливали. И сестре, конечно, делали подарки. Но, сами знаете, улицу не натопишь. Ну, а потом мой Афанасий Петрович умер. И сестра вскоре умерла – вот Витя и остался у меня на руках. А отца его где-то ветер носит, даже не знаю, где он есть. Безответственный был, таким и умрет.


То, что Зина осталась на второй год, плохо. Она и в этом видит только одно: опять у нее отнимают, опять у кого-то есть то, чего у нее нет. Когда мы говорим ей, что надо работать, заниматься – и тогда дело пойдет, она злобно возражает:

– Кому счастье, у того дело и пойдет. Кому ворожат, тем и хорошо.

У нее постоянные ссоры с учителями из-за отметок. Ответит на «посредственно», требует, чтоб поставили «хорошо». Спрашивает:

– А почему у Криворучко «хорошо»? Чем мое сочинение хуже? А почему Федченко за три ошибки «посредственно», а мне «плохо»?

Ребята за это очень ее не любят. Семен тоже не любит, говорит – мелочная, подозрительная.

Верно, мелочная, подозрительная. Так что же нам теперь делать? Махнуть рукой? Что-то я не пойму.

Кто меня тревожит, так это Федя. Я знаю, Семену кажется: Егор приехал сюда, значит, с Федей все в порядке. А ведь дело-то не идет. Нам казалось, что приезд Егора сразу все залечит. Но от всего пережитого остались не только рубцы осталось и недоверие к жизни. Или рубцы еще болят, или он разучился радоваться и надо учиться заново?

Он и Егора любит как-то невесело, как-то угрюмо. Видимо для одних любовь – счастье, а других она только делает уязвимее. И Федя любит страданием – и все для него поворачивается страдательной стороной, даже любовь к брату. Все ему кажется, что Егора обижают, все он пытается вступиться, а Егор – мальчик доброжелательный, веселый, его любят, и оберегать его не от кого ни в школе, ни тем более дома.


У Егора смышленые глаза, умный лоб, а учится он плохо. Не возьму в толк, в чем тут дело. Я приглядываю за его уроками – всегда все сделано, а в школе отвечает плохо. Почему?


Витя передал мне приглашение Марьи Григорьевны быть у нее на рождении. Семен наотрез отказался, а я поеду. Сегодня мы с Витей поедем в Старопевск и, наверно, даже заночуем там. Нарядимся и поедем.


Весь вечер Марья Григорьевна рассказывала, как богато и пышно справлялись дни ее рождения при Афанасии Петровиче. Потом долго корила младшего сына за какую-то разбитую чашку. Я думала, это он ее сейчас разбил. Спросила – когда же это он ухитрился, я не заметила. Оказалось, чашка разбита на дне рождения год назад!

– Не смей трогать блюдо, а то будет, как с той чашкой!.. Не трогай кувшин, у тебя все из рук валится.

Ну, если она и Виктора так же корит, я понимаю: лег соврать, чем всю жизнь расплачиваться за разбитую чашку.

На обратном пути Витя рассказывал мне о том, «как прежде жила тетя Маша». Чего у них только не было! И еда всякая, и одежда, и денег куры не клевали. А он, Виктор, матерью плохо жил. Отец мало зарабатывал. И всегда все раздавал приятелям.

– Так ничего никогда и не скопишь, – сказал Витя.

Я спросила:

– А зачем копить? Я не люблю, когда копят.

Он изумился:

– А как же тогда добиться хорошей жизни? Вот такой, какая была у тети Маши? Не стало денег – и жизни не стало.

Мы поговорили о том, что считать хорошей жизнью, но, по-моему, он остался при своем и слушал меня больше из вежливости.


– Федя, – говорю, – как ты думаешь: почему Егор не может объяснить задачу, которую сам же решил?

Федя молчит. Потом поднимает глаза:

– Это я ему решил.

– И вчера?

– И вчера.

– И третьего дня?

– Он мне все время решает, – вдруг говорит Егор.

Долго разговаривала с Федей – ну, какой толк от такой помощи? Он понимает, что никакого. Но, видно, ему все время хочется сделать что-то для брата. Вот сейчас примечаю то, что пропускала раньше: то он кровать за Егора постелет, то другую какую работу за него сделает. На днях Егор бежал наперегонки с Паней Ковалем, упал, расшиб коленку – и Федя кричал на Паню. Чем Паня виноват?

«Административными» мерами тут ничего не исправишь. Но как сделать, чтоб он успокоился, чтоб не оберегал Егора от врагов, которых нет?

Я примечаю: Егор бежит к Феде с каждым пустяком.

– У меня Паня ластик взял. Пускай отдаст… Федя, Тоська жулит, скажи ему.

И. Федя тотчас откликается на зов: идет отнимает ластик, стыдит Тосю Борщика за жульничество, – Федя, который сам-то никогда ни на кого не жалуется! Я боюсь, что Семен, заметив это, как-нибудь круто повернет, тогда все пропало. Этот узел надо распутывать с большой осторожностью.


Весна 1937 года. Восьмого марта девочки преподнесли мне альбом – там наклеены портреты всех знаменитых женщин.

Тут и Жанна д'Арк, и Вера Холодная, и Лина Кавальери, которая, как объяснила мне Зина Костенко, получила первый приз за красоту во всем мире. Федя разрисовал альбом цветами. Большущий альбом, даже непонятно, куда его девать.