В воскресенье доктор Минерва приехать не может, и мы договариваемся на понедельник. Я удивляюсь, что так можно. Хотя, может, в шестом северном нет большой разницы, когда приходят психотерапевты.
Двадцать семь
– Говорят, сегодня будет вечеринка с пиццей, – сообщает Хамбл, подающий мне поднос. На подносе обжаренное куриное филе, картошка, салат и груша. Я точно съем все.
– Что за вечеринка такая?
– Мы скидываемся и заказываем пиццу в ближайшей пиццерии. Не так-то это просто – почти ни у кого нет денег. Хорошо, если хватит на пиццу с пепперони.
– У меня есть восемь долларов.
– Тссс. Не говори никому! – Он даже жевать прекращает. – У людей вообще нет ни цента. Как говорится, у меня цент о цент в кармане не звякнет.
– Я не знал, что есть такая поговорка, – удивленно киваю я.
– Да? Понравилась?
– Ага.
– А такую слышал: «У меня нет ни горшка, чтобы помочиться, ни окна, чтобы выброситься»?
– Не-а.
– А эту: «Я поймал Джека с дерьмом, и Джек уехал из города»?
– И эту нет, где ты их только берешь?
– Это из района, где я жил раньше. «Джимми-дзини-дзинь. Поймает тя на другой стороне».
– «Дзини-дзинь» – это звонок, что ли?
– Не спрашивай как какой-нибудь яппи.
Хамбл оглядывает зал в поисках собеседника. Он вообще любит поговорить, как я понял, но обсуждать других он прямо обожает. Тогда он по-особому понижает голос – не до шепота, но другие не слышат, что он говорит, – и как-то умудряется направлять голос прямо в ухо собеседнику.
– Я так полагаю, ты уже познакомился с нашим чудным контингентом. Армелио у нас Президент, – кивает он в сторону Армелио. Тот съел все первым и пошел относить поднос. – Заметил, как он быстро ест? Будь у тебя хоть капля его энергии, ты бы Манхэттеном управлял. Я серьезно. Ему бы и работать с такими, как мы: он всегда всем помогает, и сердце у него доброе.
– А почему же он сюда попал?
– Да потому что он псих припадочный. Видел бы ты, каким его привезли. Он орал тут так, что мама дорогая. Он, кстати, грек.
– А, да?
– Теперь, значит, Эбони, Ее Величество Задница. Я таких больших в жизни не видал. Я не по этой части, не по задницам вообще, но если ты – да, то чува-а-ак, в такой потеряешься и не заметишь. Это не часть тела, а отдельный район, ей-богу. Я даже понимаю, зачем ей трость. И еще она носит эти вельветовые брюки – вот как раз с таким задом их и носить: он тогда кажется таким преогромным, что не обхватишь.
– А я даже не заметил.
– Погоди пару дней, скоро будешь замечать, кто во что одет, и изучишь в мельчайших подробностях – тут все в одном и том же ходят.
– Так ведь одежда пачкается, разве нет?
– По вторникам и пятницам у нас стирка. Разве тебе не объяснили? Кто тебя водил по отделению?
– Бобби.
– Ну так он должен был сказать про прачечную. – Хамбл вертит головой и поворачивается обратно: – Теперь, значит, Бобби и Джонни.
Те сидят вместе, как и за обедом.
– Так, как они, в 90-е на амфетамине не сидел никто: в Нью-Йорке их называли «друг номер один» и «друг номер два», и без них не обходилась ни одна вечеринка.
Представляю, как это было круто, даже несмотря на то что наркотики – зло: заходишь ты в дом, а тебе со всех сторон: «Привет, чувак!», «Круто, что пришел!», «Как сам?». Наверное, на такое подсаживаешься не хуже амфетамина. Я по Аарону замечал.
– И что же с ними случилось? – спрашиваю я.
– А что случается со всеми? Сторчались, остались без копейки в кармане, оказались здесь. И нет у них ни родных, ни подруг, хотя у Бобби вроде есть какая-то женщина.
– Ага, он по телефону с ней разговаривает.
– А может, и нет. Почем знать: тут все постоянно притворяются, что разговаривают по телефону. Да вон хоть она, – он показывает рукой на пучеглазую женщину, которая оказалась за моей спиной, когда ко мне приходили родители. – Мы ее называем Профессорша. Застал ее за разговором с доктором Длинный Гудок. Она преподавала в университете. Она здесь потому, что ей кажется, будто кто-то обрызгивал ее квартиру отравой для тараканов. Об этом даже писали в газетах, во как.
Хамбл оборачивается:
– А вон темнокожий паренек в очках выглядит вполне нормальным, но ты не обольщайся. Заметил, что он почти всегда сидит в своей комнате? У него бзик, что гравитация может поменяться в любую минуту и его тут же швырнет на потолок. Поэтому даже на улице он ходит поблизости от деревьев, чтобы зацепиться за них в случае чего. Мне кажется, ему лет семнадцать. Вы не общались?
– Нет.
– Ну, он и не разговаривает, вообще-то. Мне кажется, у него безнадежный случай.
Паренек пялится в потолок, периодически вздрагивает и вилкой отправляет в рот еду.
– Теперь, значит, Джимми. Джимми тут уже не первый раз. За те двадцать четыре дня, что я здесь лежу, его привозили и выписывали дважды. Похоже, ты ему нравишься.
– Мы были вместе в приемном покое.
– Отличный мужик. И зубы у него вон какие хорошие.
– Ага, я тоже заметил.
– Жемчужно-белые. Мало у кого тут такая улыбка. А вот что у Эбони с зубами приключилось, хотел бы я знать.
– А что с ними? – Я оборачиваюсь посмотреть.
– Не смотри! Да у нее их вообще нет, ты разве не заметил? Она только протертое ест. Шамкает деснами, да и все. Может, она их распродала по одному…
Я еле сдерживаюсь, чтобы не засмеяться в голос. Но как можно смеяться над всеми этими людьми? И Хамбл – как он может подсмеиваться? Или же это ничего и мы с ним просто радуемся жизни и все такое? Не знаю. Джимми, сидящий через два стола от нас, замечает мой сдавленный смех, улыбается мне и хохочет сам с собой.
– Говорю те: и к те придет!
– Ну вот, приехали. И что только у него вообще в башке творится?
Тут я уже не выдерживаю и ржу прямо с набитым ртом, так что сок и ошметки панировки летят изо рта обратно на тарелку.
– Ага, вот ты и попался, – продолжает Хамбл. – А вот и самый почетный гость пожаловал: Соломон.
Придерживая штаны, заходит парень-еврей. У него по-прежнему крошки еды в бороде. Он хватает поднос, открывает пакет с разогретыми в микроволновке спагетти и начинает жадно закидывать их в рот, слегка постанывая.
– Он ест раз в день, но всегда как в последний раз в жизни, – рассказывает Хамбл. – Мне кажется, тяжелее его тут никого нет. Он вроде как разговаривает напрямую с самим Богом.
Соломон поднимает глаза от еды, поворачивает голову из стороны в сторону и снова ест. Хамбл переходит уже на шепот:
– Чувак выжрал несколько сотен таблеток ЛСД, так что все зрачки себе расхреначил: теперь они у него всегда расширенные.
– Не может быть!
– Говорю тебе! Это у евреев-хасидов такой ритуал специальный: еврейско-элэсдэшная башка. Они так типа с Богом разговаривают. Но он, похоже, зашел слишком далеко.
Соломон встает и, даже не убрав за собой грязный поднос, уносится из столовой как ошпаренный.
– Чем-то он мне напоминает Человека-крота, еще когда тот в яме сидел, – говорит Хамбл. – Но настоящие люди-кроты вообще на обед не выходят – сидят по комнатам, анорексики несчастные.
– А сколько здесь вообще людей? – спрашиваю я.
– Говорят, что двадцать пять, – отвечает Хамбл, – но это не считая безбилетников.
Я осматриваюсь: Чарльза-Дженнифер нигде не видно.
– А ты знал про… ну, про Чарльза? Его уже выписали?
– Ага. Трансик уже вышел. Сегодня после обеда. Что, приставал к тебе?
– Ага.
– Смитти всегда ему разрешает, его это прикалывает.
– Но как же он выписался и вот так просто ушел? Разве не будет никакой вечеринки?
– Нет, конечно. Отсюда никто не любит уходить. Выйдешь – и что тебя ждет? Снова на улицу или в тюрьму. Или как у меня – искать свои вещи по штрафстоянкам. А вот ты – особый случай: парень из нормальной, обеспеченной семьи, странно, что вообще сюда попал. Да и к тому же тут постоянно кого-то выписывают – замучаешься устраивать вечеринки. А то бы мы с тобой кончили как друзья «номер один» и «номер два».
У меня на подносе – выплюнутая каша из ошметков курицы и сока.
– Хамбл, ты такой шутник, – говорю я ему.
– Да, я такой. Со мной весело. Жаль, что я тут, а не на сцене: мог бы зарабатывать шутками.
– Ну и почему ты не попробуешь себя на сцене?
– Я уже старый.
– Я за салфетками. – Встаю из-за стола и направляюсь к Смитти, который вручает мне стопку салфеток. Возвращаюсь к столу и вытираю поднос, потом приступаю к груше.
– А у тебя появилась тайная поклонница, – говорит Хамбл. – Оно и немудрено, ты же такой красавчик.
– Чего-чего?
– Она была тут, посмотри на свой стул.
Я встаю и оглядываю стул. Там лежит буквами вниз какая-то бумажка. Я переворачиваю ее и читаю: НАДЕЮСЬ, ТЕБЕ ЗДЕСЬ НРАВИТСЯ. ЗАВТРА В ЧАСЫ ПОСЕЩЕНИЯ ПОСЛЕ 7.00–7.05. Я НЕ КУРЮ.
– Ну вот, видишь? Это тебе оставила твоя девчонка с порезанным лицом, – торжествует Хамбл, вставая из-за стола. – Я так и знал. Ты уже выглядишь как достойный соперник, я тебе скажу. Похоже, придется за тобой присматривать.
Он кладет поднос на тележку и встает в очередь за таблетками. Я сворачиваю листочек и кладу в карман, в котором обычно ношу телефон.
Двадцать восемь
– Крэйг, дружище! Тебя к телефону!
Я сижу с Хамблом возле курилки, у них тут перекур в десять вечера, и вспоминаю, где же я был вчера в десять вечера: вроде бы только залез спать в мамину кровать. Хамбл не курит, говорит, что это противно, но все остальные дымят в свое удовольствие, включая паренька, который боится смены гравитации, и крупную девушку, Бекку, хотя думаю, им еще нет восемнадцати. Все они: Армелио, Эбони, Бобби, Джонни, Джимми, – какими бы психами ни выглядели, без проблем притопали в верхний левый коридор шестого северного и спокойно сидят себе на кушетках, ждут выдачи сигарет: каждый получит свою марку, только это не госпиталь им предоставляет, как я узнал, а они с этими сигаретами уже поступили, и медсестра хранит их пачки в специальном лотке, а потом выдает понемногу. Взяв из своей пачки сигарету, пациенты один за другим бредут мимо медсестры Моники, которая подставляет каждому зажигалку, а потом проходят в красную дверь. Как только дверь закрывается, все разом начинают говорить, как будто долго копили все несказанное, а теперь, когда курят, выдают слова вместе с дымом.