Gerede). Хайдеггер проводит различие между речью (Rede) как «артикуляцией понятности»[713] и молвой, толками (Gerede), несобственным модусом речи. В молве, толках (Gerede) речь превращается в упрощающее, бездумное пересказывание, в огульное говорение с чужих слов (Weiter- und Nachreden von Rede). В этом качестве пересказывания и говорения с чужих слов молва представляет собой «возможность все понимать, предварительно не освоив предмет»[714]. «Люди» (Man) и «молва» (Gerede) характеризуются утратой исконно-подлинной связи с бытием.
В романе Сорокина молва (Gerede) – это язык официальной идеологии, под влияние которого попадает героиня, чтобы затем полностью раствориться в нем. Именно идеологии строятся на симплифицирующем анонимно-публичном повторении и перетолковывании речи другого. Они зиждятся на ритуализации и стереотипизации языка в молве (Gerede), где слово превращается в авторитарный жест, целиком подчиненный безоговорочной воле к смыслу и истине. Поначалу Марине еще не по себе от авторитарности речений Румянцева (она «инстинктивно подалась назад от этого яростного напора искренности и здоровья, но прохладная стена не пустила»[715]). Однако постепенно молодую женщину охватывает ощущение тепла и причастности, она проникается сочувствием и симпатией к этому грубоватому человеку. Уже скоро она вынуждена признаться себе: «А самое забавное, что он по-своему прав»[716].
Румянцев вещает:
Дело надо делать. Ежедневное, ежечасное дело. Тогда будет и удовлетворение и польза. Знаешь, как я доволен? Как никто. Я на работу как на праздник иду. Радуюсь. И усталости нет никакой, и раздражения. И запоев. А сколько радостей вокруг! Ты оглянись только, глаза разуй: страна огромная, езжай куда хочешь – на север, на юг, в любой город. Какие леса, горы! А новостройки какие! Дух захватывает! Профсоюзная путевка – сорок рублей! Ну где еще такое бывает? Все бесплатно, я это уже говорил. Пионерские лагеря для детей, хлеб самый дешевый в мире, безработных нет, расизма нет. «Только для белых» у нас на скамейках не пишут. А там, на Западе, ты как винтик вертеться должен, дрожать, как бы не выгнали. Преступность вон какая там – не выйдешь вечером…[717]
В подобных высказываниях, когда через человека говорит усредненная и безличная молва (Gerede), мы имеем дело не с передачей неких смыслов, фактов или истин, но с воспроизведением уже сказанного, знакомого, известного и понятного. Содержательная сторона речи и правдивость сообщаемого отходят на второй план, что наглядно демонстрируют назидательные разглагольствования (Gerede) Румянцева. Отрицая наличие в советском обществе расизма и антисемитизма и даже приписывая их мнимое отсутствие к достижениям социализма, он, однако, чуть ранее, в том же разговоре, когда речь заходит о еврейском художнике Рабине, заявляет следующее:
– <…> Вообще, не знаю, как ты, но я к евреям чего-то не того… <…>
– Я раньше этого не понимал, а теперь понял. Это народ какой-то… черт знает какой. Их не поймешь – чего им надо. А главное – вид у них… ну я не знаю… противный какой-то. Вот армяне вроде тоже и волосатые и горбоносые, грузины, бакинцы… и волосы такие же… а вот все равно, евреи прямо неприятны чем-то! Что-то нехорошее в них. Я этого объяснить не могу, как ни пытался… И все – своих, своих. Только со своими. Где один устроится – там и другие лезут[718].
Румянцев здесь не противоречит себе, не страдает он и амнезией. Это у молвы короткая память. В своем беспамятстве она легко аннулирует то, что еще недавно слыло принципиально значимым.
Марина впервые счастлива, поскольку в истолковании молвы мир полностью понятен и без знания его реалий, чем исключается и риск неудачи в постижении жизни и попытке стать ее хозяином. Исчезает сопротивление, упорство действительности, все становится ясно, просто и логично. Идеологическая молва подводит Марину к осознанию: «Как все просто!»[719]
Восхождение Марины к счастью, по Хайдеггеру, суть низвержение, падение, срыв (Absturz): «Род подвижности в л ю д я х при срыве в беспочвенность несобственного бытия и внутри нее постоянно отрывает понимание от набрасывания собственных возможностей и зарывает его в успокоенную мнимость всеобладания, соответственно, вседостижения»[720].
Повседневное коллективное сосуществование Хайдеггер обозначает, как уже было сказано, понятием «люди» (Man). «Людей» отличает «неприметность» и «неустановимость», эта безличная инстанция «полностью растворяет свое присутствие всякий раз в способе бытия „других“»[721]. В качестве «общественности, публичности (Öffentlichkeit)» «люди» (Man) подсказывают, диктуют, регулируют «вс[е] толковани[е] мира и присутствия и оказываются во всем правы»[722]. Они во всем правы не потому, что обладают подлинным знанием, «но на основании не вхождения „в существо дела“»[723]. Это персонифицированное усредненно-анонимное общественное мнение у Хайдеггера всегда связано с говорением, речью: «„Люди“ – это <…> некоторым образом изначально высказанное само-собой-разумеющееся и как таковое – „моя собственная понятность“»[724].
Через Румянцева Марина подпадает под действие императива идеологической общественности. Отныне «Люди» распространяют над ней свою диктатуру: Марина развлекается и получает удовольствие так, как это делают люди, судит об искусстве и литературе, как люди, находит возмутительным то, что люди находят возмутительным, и так далее. Обсуждая с новыми, счастливыми и радостными подругами перед сном увиденный накануне фильм, героиня исходится общими местами и полностью исчезает в языке публичной истолкованности (öffentliche Ausgelegtheit):
Знаете, подруги, меня восхищает тончайшая и безукоризненная работа нашей контрразведки. Невольно поражаешься мужеству, выдержке и смекалке наших чекистов[725].
Идеологическому истолкованию подчинены не только все мысли героини, ее суждения и действия, но и само восприятие реальности. Если раньше советская действительность вызывала у нее отвращение, то для ее теперешнего «правильного» сознания окружающая ее повседневность является источником неизбывного счастья: она работает в радостном самозабвении, поездка в переполненном общественном транспорте доставляет ей удовольствие. «Пятиэтажный дом приветливо распахнул свои стеклянные двери»[726], когда Марина приходит в гости к своим веселым и полным энтузиазма коллегам по работе. В праздник превращаются с особым наслаждением вкушаемые обеды в столовой и коллективные ужины в конце трудового дня:
Ужин после полноценного рабочего дня показался Марине необычайно вкусным. Поглядывая на спорую работу девушек, она съела хрустящую рыбу, два сочных чебурека и выпила большую кружу чая со сгущенным молоком[727].
Публичная истолкованность (Ausgelegtheit) поставляет все суждения и решения в уже готовом виде и тем самым снимает «с каждого отдельного здесь-бытия ответственность»[728] – лишая его тем самым самостоятельности. Эта несамостоятельность несет облегчение. «Люди» освобождают от груза индивидуального самобытия (Selbstsein), предоставляя человеку возможность постоянного сравнения своего поведения с поведением других и создавая у него таким образом иллюзию самостоятельной и ответственной деятельности. Так и героиня романа Сорокина, стараясь работать лучше других, целиком ориентируется в этом своем стремлении на возможное поведение этих других, на то, чем являются и как поступают «люди». Действуя по сравнению с другими, героиня не распоряжается собственными бытийными возможностями, но лишь исполняет то, что следует делать, в соответствии с неким усредненным представлением. «Люди» (Man) «держатся фактично в усредненности того, что подобает, что считается значимым и что нет, за чем признается успех, чему в нем отказывают»[729]. Там, где собственное поведение постоянно орентируется на поведение других, невозможно отделиться от других и быть в подлинном смысле самим собой[730]. Впрочем, подобное регулируемое «людьми» бытие-друг-с-другом (Miteinandersein), несмотря на то что в нем мерилом собственного поведения всегда является поведение других, являет собой отнюдь не спокойное и мирное сосуществование, «но напряженное, двусмысленное друг-за-другом-слежение, тайный взаимоперехват. Под маской Друг-за-Друга разыгрывается Друг-против-Друга»[731]. Тот, кто не подчиняется диктату безликой публичности и не следует тому, что «люди» говорят, делают или думают, в мире, где правит молва (Gerede), рискует, в подлинном смысле слова, головой. Поскольку молва лишена памяти, она «глуха к судьбам, чей жребий она решает»[732].
По принципу «друг-против-друга» протекает жизнь трудового коллектива, в который влилась Марина. Каждый из ее веселых и счастливых коллег следит за каждым, cо всей строгостью клеймя позором любое «отклоняющееся» поведение, будь то пьянство, лень или опоздание на работу. Так сообща товарищи за опоздание подвергают остракизму рабочего Золотарева. Безликая общественность читает ему нотации в форме ритуально-автоматизированных фраз: