О толокно, посыпанное перцем!
Но знаешь, я и сам себе смешон
в желании казаться европейцем!
Когда, пройдя от готских шалашей
до кружевных готических игрушек,
лишь луковицу византийских щей
на дне своей тарелки обнаружу.
Куда мне – лаптю, клюкве, русаку!
Ведь я, как ни ряжусь Сюлли Прюдомом,
но протушившись в собственном соку,
закончу Богом или Желтым домом.
«Когда я, опустивши руки…»
Когда я, опустивши руки,
уткнулся в стену, зол и вял,
звонок раздался. Голос в трубке…
Он никуда меня не звал.
Не утешавший, не коривший,
полузабытый голос был
таким, как будто говоривший
стоял в конце моей судьбы.
И знал мой крест: жевать мякину
и чтить синицу в кулаке.
И знал, что ничего не кину,
и что не кинусь ни за кем.
Смочивши губку эликсиром,
собрав нательного тряпья,
негромко: – Это ты? – спросил он.
И я ответил: – Нет, не я…
«Свет на зелени светозарен…»
Свет на зелени светозарен,
изумруд в серебре, ноябрь.
Только – даже снам не хозяин —
как ты смел посягать на явь!
Руки прочь! Не ведаешь разве,
сотрясая основы основ,
что и в собственном Сонном Царстве
ты всего лишь смотритель снов…
«Мне снилось: в захолустном кинозале…»
Мне снилось: в захолустном кинозале,
в залузганном, под смех и всхлип дверной,
я слушал фильм с закрытыми глазами
и жизнь свою смотрел, как сон дурной,
и порывался встать, когда валторна
звала туда, где ирис и левкой, —
о как я не хотел прожить повторно
мой чернобелый, мой глухонемой,
что был затянут, как канава тиной,
и, как канава эта, неглубок…
Но жизнь свою проспав до середины,
я на другой перевернулся бок.
И снова сплю. И сон другой мне снится,
тот, чаемый давно и горячо:
как будто я освободил десницу
и почесал затекшее плечо.
И вот красивый, тридцатитрехлетний,
и меч, и крест пихнувши под скамью,
я сладко сплю, как казачок в передней,
и авиньонскому внимаю соловью.
Осьмнадцатый век
1
Вплетает, что ни день,
искусник-водомет
златую канитель
в белесый небосвод.
Что ночь, то фейерверк
в падении косом
льет яхонты на мех,
рубины на виссон.
Усердно коренясь
во глубь чухонских глин,
хотя и занят князь
постройкою руин,
но крыши над главой
прилежных поселян
соломою златой
взор княжий веселят.
2
Какие высокие своды
возвел нам осьмнадцатый век,
столетье единой свободы,
к которой готов человек;
не той, что внушает надежды,
а царства купает в крови, —
свободы – от нашей одежды,
свободы – для нашей любви.
Однако я слогом высоким
увлекся. Пускай не любви.
Лукавым он был и жестоким —
изменой ее назови.
Иль в честь той Блудницы Великой —
на пышных плечах горностай —
утехой, амурной интригой —
как хочешь, ее называй.
Но тьма воспаленной Европы
в высокое льется окно.
И наши убогие робы
лежат в беспорядке у ног.
Изменой, утехой, усладой —
как хочешь… но полнится стих
и медом круглящихся лядвей,
и солью предплечий твоих.
А впрочем, я снова съезжаю
на оды возвышенный слог.
Как будто резец над скрижалью,
а не карандаш да листок.
Но как высоки эти своды!
Пред ними все стили низки,
когда кроме этой свободы,
не высмотреть в мире ни зги.
3
Ты победил, Галилеянин.
Все умерли. Подумай только, все!
Никто не спасся. О, какая сила
заключена в чудовищной косе,
что не головки лютиков скосила,
но головы! И меж пустых, никчемных
вроде моей (еще не снесена), —
те, чьи парсуны в рамах золоченых,
а имена – в томах Карамзина!
Не глядя в лица, всем дала по шеям.
И вот на казнь похожая война
закончилась всеобщим пораженьем.
Однако меж побитых был один
нам явленный, должно быть, для примера.
Единственный, Который Победил.
Хотя никто не знает, только Вера.
Север
1
Равноубыточными оказались тут
Господен промысел и промысел рыбачий:
и в избах опустевших, и тем паче
по берегу – не на одну версту,
где ладии, гниющие вверх дном,
и храм, откуда выперли Исуса,
напоминают о других ресурсах.
А стариков стращают Судным днем…
2
Там юность, зрелостью не став,
впадала в старость, как ручей в болото.
А гнев Господен в тех сомнительных местах
сидящего на кочке Лота
испепелял…
И я там был. Гулял.
Из чертова копытца
пил мертвую —
и всё никак не мог напиться…
3
Кто там – за окошком талым,
в опрокинутой ладье?..
Спать пойду. Отправлюсь даром
фильмы ужаса глядеть.
И буду, засыпая, охать.
А пробуждаясь, утверждать,
что может собственных Хичкоков
земля российская рождать.
4
Есть еще порох в пороховнице.
Только покудова не просох.
Рано. Ведь даже ворона в Ницце
еще не пробовала голосок.
Мокрые молоньи сушит Юпитер.
Вместо грома грохает бром.
Рано. Сыро. И полон Питер
холмогорских тучных ворон.
Автопортрет в манере депрессионизма
Неповоротливей статуи конной,
словно в шубе на пляже, нелеп,
мрачен, словно страдалец иконный,
не орёл, не сокол, не лев —
некая помесь бескрылого с жвачным,
тень, ползучий дым без огня —
словно Девушкин и Башмачкин
совокупясь, породили меня.
«Двери, как гробы, стоящие стоймя…»
Двери, как гробы, стоящие стоймя.
О, какой же некрофил их вырыл!
Если умирать или сходить с ума —
только это место я бы выбрал.
Что за трупоблуд надумал их лишить
умиротворения загробного!..
Если умирать… а если жить…
Я не знаю, я еще не пробовал…
Третий Рим
Северная Пальмира, по излюбленному выражению Фаддея Булгарина.
Константинополь должен принадлежать России.
Константинополь должен остаться в руках мусульман.
Не нужен мне берег турецкий.
Петербург, да что вам в этом имени?
Ветер, камень да щепоть земли.
Не сиделось в Устюжне да Тихвине —
на болото черти понесли.
Чтобы тут, на вымышленном острове,
удержавшись чудом на плаву,
за тремя придуманными сестрами
как молитву повторять: – В Москву!..
А потом три постаревших грации
выйдут из нордических Афин
коридором третьей эмиграции
замуж в Турку, ту, в которой финн;
и въезжая с барственной развальцею
в сей освобожденный бельэтаж,
скажете: – Реченное сбывается!
И Константинополь будет наш!
«Счастливый, как нашед подкову…»
Счастливый, как нашед подкову
в приморском аэропорту,
о, как я на траву шелкову,
Вас увлекая, упаду
в воображаемом лесу,
где под словесными дубами
я мысленных свиней пасу,
надеясь на свиданье с Вами.
«Наверно, это мне кричат?..»
Наверно, это мне кричат?
А я бегу, как вор с пожара:
чужая шуба на плечах
и на руках жена чужая.
А Вечный Третий Лишний Рим…
…Кричат, морозный дым вдыхая,
не то «держи», не то «горим»…
Какая дикция плохая!
«Амур на цепке у двери оскалил пасть-колчан…»
1
Амур на цепке у двери оскалил пасть-колчан.
Творю кумира, говоришь? И я бы не молчал!
И я бы – тень до потолка, из жалости суров —
ученику не потакал, но преподал урок.
Его бы било и трясло, он стал бы нем и бел.
И тех сомнительных трех слов подумать не посмел.
О, я не цацкался бы с ним, но, пропадай, Эдип!
его ему бы объяснил, признанья упредив.