Это сильнее всего — страница 12 из 59

Но вдруг над вершиной нефтехранилища показалось голубое пламя и, став потом красным, сразу обросло черным ядовитым дымом. Нефть вспыхнула. Видно, ударом троса о стальную крышку нефтехранилища высекло искру, и этого было достаточно, чтобы нефтяные пары, а потом и нефть загорелись.

Пожар нефтехранилища угрожал не только заводу, но и окраинам города.

Рабочие, понимая, какая страшная катастрофа может случиться, не жалея себя, полезли в огонь и закидали вершину нефтехранилища тяжелым мокрым брезентом. Без воздуха пламя должно было задохнуться.

А Назаров был там, внутри, ничего не знал, спокойно дожидаясь распоряжения своего бригадира, чтобы выбраться наружу.

Бригадир с побелевшим лицом поднял телефонную трубку и хрипло сказал:

— Миша, ты как там себя чувствуешь? Подыматься погодить надо. А я с тобой, чтобы не скучно было, разговаривать пока буду.

Но бригадир не мог разговаривать, у него немела челюсть, и он, обведя вокруг беспомощными глазами, спросил:

— Что же теперь делать, товарищи? У него же скафандр от долгого пребывания в нефти раскиснет. Она же разъедает, нефть, резину-то, — и, оглянувшись, неуверенно произнес: — Пусть пластырь сдерет и в пробоину выбросится. Нефти пропадет, конечно, много, но не пропадать же человеку, — и робко, с надеждой спросил: — А нефть на земле не загорится?

— Теперь не загорится, — объяснил пожарник, — она сейчас поверху горит. Пока верхний слой до дыры дойдет, мы успеем ее наружным пластырем перехватить. Снасть вон уже приготовлена.

Бригадир снова взялся за телефон.

— Миша! — бодро закричал он в трубку. — У тебя наверху вроде пожар, так что выбраться нормально невозможно. Сдирай пластырь и выбрасывайся живо наружу через пробоину.

Смотрим на лицо бригадира, а оно у него смущенное, жалкое. Прикрыв трубку ладонью, он жалобно сказал:

— Не хочет. Говорит: нефть жалко. Война, говорит, а я такую ценность в помойку лить буду…

Рабочие, пожарные посмотрели на меня: ну как, товарищ летчик? Что же делать?

А что мог я сказать? Поступок, конечно, правильный. Но ведь и парня жалко…

Бодров наклонился к печке, вытащил головешку и прикурил от нее.

Зазвонил телефон. Бодров взял трубку:

— Гранит у аппарата. Голаджий? Да разве он улетел? Нет, не вернулся. Доложу, товарищ командир.

Бодров положил трубку и тихо проговорил:

— Вот еще чертушка, этот Голаджий! В такую пургу вылетел. Тут дров наломать в два счета можно. Видимости никакой.

— Ну, что же с Назаровым? Должно быть, погиб он?

Бодров посмотрел на меня озабоченными, невидящими глазами и сказал равнодушно:

— Назаров? Ах да, водолаз!.. Сидел он там, в нефти, часа два. В городе люди прослышали про эту историю. Стали на завод приходить. Просили телефонную трубку. Кто, конечно, уговаривал вылезти, а кто говорил: «Молодец!»

Пожарные со всего города съехались. Стали они осторожно пластырь брезентовый с крыши нефтехранилища сдирать. Но огня уже не было. Сдох пожар без воздуха.

А когда Назарова вытянули на тросах наружу, у него весь костюм водолазный — как кисель: разъела нефть. Внутрь залилась. Но в колпак медный ее воздух не пускал. Парень, конечно, без памяти был.

Бодров вздохнул и сказал:

— Вот бы про этого паренька сочинить что-нибудь да в книгу, а книгу Коровкину прочесть — настроение у него сразу бы выросло.

Послышался стонущий гул мотора. Он то нарастал, то почти исчезал, то возникал с новой силой.

Бодров схватил полушубок и, набросив его на плечи, крикнул мне:

— Голаджий прилетел! Аэродром ищет. Плутает, видно. Ах ты, оглашенный какой человек! — и выскочил наружу.

Минут через двадцать Бодров и Голаджий вошли в блиндаж. Стряхивая с себя снег, Бодров, глядя на Голаджия, с тревогой спросил:

— Где это ты так извозился?

— Маслопровод лопнул, всего захлестало, — равнодушно объяснил Голаджий и полез в карман.

Он вынул оттуда пропитанную маслом, слипшуюся в смятый ком какую-то тоненькую книжку. И лицо его стало плачевно грустным, и он дрогнувшим голосом растерянно произнес:

— А я еще библиотекаршу будил, ругался с ней, насилу книгу вытащил, обещал вернуть…

Он попробовал выжать масло из обесцвеченных страниц Джека Лондона, но от этого бумага только расползалась.

— Так ты в город летел! — восхищенно воскликнул Бодров.

— А то куда же еще? — зло сказал Голаджий.

Потом он взял телефонную трубку, позвонил синоптику и осведомился, какая погода будет завтра к утру.

Укладываясь спать, он сказал Бодрову:

— На рассвете меня разбудишь.

— Снова полетишь?

— А что же ты думал! У них один экземпляр, что ли? — грубо сказал Голаджий и, натянув на голову одеяло, сразу заснул.

И вот с того дня прошло два месяца. Однажды, приехав в 5-й гвардейский полк, я увидел на аэродроме знакомую мне фигуру летчика, коренастого, со светлым чубом на лбу. Только на пухлом улыбающемся лице был синий шрам.

— Коровкин! — крикнул я изумленно. — Ну как? Выздоровел? Всё в порядке?

— Всё в порядке, — сказал Коровкин, — летаю на полный ход, — и, хитро прищурившись, добавил: — Лихо я своего доктора переспорил!

Я дождался вечера, когда летный день был закончен, и, разыскав Коровкина, отвел его в пустую комнату красного уголка и спросил:

— Слушай, Миша, а книжку-то тебе Голаджий достал?

— Это Джека Лондона? Достал, — и вдруг лицо его стало грустным, задумчивым, и он объяснил тихо — Только я ее прочесть не мог тогда: голова очень горела. Но вот о Ленине я думал. Как он тогда лежал, мучился и, когда легче становилось, работал и только о жизни думал. Не о своей — о нашей, о жизни всех нас. И стала она мне, моя жизнь, после этого необыкновенно дорогой. И так захотелось жить, выздороветь!.. Ну, вот и выздоровел. Доктор после так и объяснил, что волевой импульс— это самое сильное, говорит, лекарство.

1943



Необыкновенный день

Дул ветер. Было темно и холодно.

Они стояли на трамвайной остановке возле Дворца культуры. И огни Дворца, казалось, погасли навсегда.

Послышался стук трамвая. Отец подал матери руку, потом притянул ее всю к себе и обнял. Тоня крикнула:

— Папа, пожалуйста, папа!

Отец оглянулся как-то растерянно и виновато. Он обнял дочь сильными руками, поднял, прижал лицо к своему, влажному от снега.

— Ну что, моя маленькая, что?

— Папа, я буду хорошая. Ты слышишь, папа? — прошептала она, задыхаясь от нежности и печали, от которой сжималось и болело горло.

Отец опустил Тоню на землю и сказал просто:

— Я знаю.

Трамвай остановился. Отец пропускал людей вперед, чтобы сесть последним, и, когда трамвай тронулся, он стоял на подножке с мешком за плечами и, откинув голову, улыбался и махал рукой. Тоня крикнула:

— Не надо, папа! Ты упадешь так.

Трамвай ушел. Они остались одни с матерью на пустой остановке. Дул холодный, жесткий ветер. Было холодно, тоскливо, одиноко; хотелось плакать.

Через час началась воздушная тревога. Били зенитки, и от залпов их дребезжали окна..

Мать сказала:

— Хорошо, что началась только сейчас, а то папе пришлось бы идти пешком. Ведь он так устал за день.

И Тоня сказала:

— Да, это очень хорошо.

Это было 12 октября 1941 года, когда отец Тони ушел с ополчением защищать Москву.

Мать поступила на завод, теперь там делали автоматы. Она работала с утра до ночи. Тоня вставала на рассвете и готовила завтрак. И вечером она не ложилась спать до тех пор, пока не приходила мать.

— Ты моя хозяюшка, — говорила мама.

— Почему ты работаешь две смены? Ты так похудела, мама!

— Я скучаю, Тоня! А когда я на папином заводе, мне не так тоскливо. А потом ведь это нужно, Тонечка.

В декабре Тоне исполнилось семнадцать лет. И первое письмо, которое получили они от отца, было адресовано Тоне. Отец поздравлял ее и писал, что очень гордится тем, что у него такая взрослая дочь. О себе написал только, что служит в артиллерии.

Однажды, когда Тоня сидела одна дома, к ней пришел Вовка Зайцев.

— Здорово! — сказал Вовка.

Он прошелся по комнате и грубо спросил:

— Что, холодно?

— А тебе какое дело? — сказала Тоня. Она не любила Зайцева и считала его хулиганом.

Потом Вовка подошел к двери и сказал:

— Извините за беспокойство. — И ушел, так и не сказав, зачем приходил.

А через несколько дней он пришел снова и принес с собой железную печь и трубы подмышкой. Вовка распоряжался так, словно он у себя дома устанавливал печь. И после, когда затопил печь и тяга оказалась хорошей, он сказал:

— Теперь порядок. А то сидишь, как цыганка, в шалях, губы распустила, смотреть противно.

— Сколько стоит эта печка? — спросила Тоня.

— Сам сделал, — сказал Вовка. — Привет!

И он снова ушел так. же деловито и бесцеремонно, как и прошлый раз.

Потом Вовка опять пришел и спросил:

— Не дымит?

Тоня опустила глаза и сказала:

— Нет, — потом спросила незнакомым для себя голосом — А вы что сейчас делаете, Вова, учитесь?

— Нет, — ответил он, — работаю, — и значительным топотом: — Мы теперь в ремесленном мины делаем. Только ты никому! Военная тайна. — И гордо добавил: — Я уже два раза премию получал по двести рублей, понятно?

Тоня прочла в газете о подвиге комсомолки Зои. И она хотела так жить и умереть, как Зоя, и поделилась этим с Зайцевым. А он сказал:

— Где тебе!

— Увидим! — сказала Тоня.

Она пошла в райком комсомола и заявила, что хочет поехать на фронт. Ее спросили:

— А что ты сейчас делаешь?

— Ничего, — сказала Тоня.

— Комсомолка?

— Нет.

— Почему?

— Не знаю.

— Ладно, — сказали ей, — приходите завтра, что-нибудь придумаем.

— А это ничего, что я не комсомолка?

— Ничего, — ответили ей.

Она пришла на следующий день.

— Вот, — сказал ей секретарь.

Тоня прочла бумажку и заявила обиженно:

— Я на фронт просилась, а вы меня в уборщицы.