Грачев сказал:
— Еще чего! — и стал рассматривать мины.
Ночью цепи автоматчиков пошли на одинокое орудие. Горбуль терпеливо стрелял из винтовки, а Грачев ругался и хотел что-нибудь придумать. Когда воющие немцы были совсем близко, Грачев схватил Горбуля за руку и, подавая ему увесистую мину, сказал строго:
— А ну, брось подальше!
Горбуль покорно, как он делал все, что ему приказывал Грачев, взял в руку мину и, резко откинувшись, швырнул ее. Пригнулся он только потому, что Грачев с силой прижал его голову к земле. И мина разорвалась. Тогда Грачев стал подавать мины Горбулю, а Горбуль бросал их размашисто и сильно. Когда мина не разрывалась, он виновато бормотал:
— Видно, на мягкое попала. А ну, дай еще, я на другое место кину.
Они отбили атаку. Пришла помощь. Горбуль сказал, что он отмахал руку, но драться может. Грачев пошел отыскивать трактор и скоро явился, но не с трактором, а с грузовиком, где были снаряды. Теперь втроем они снова продолжали вести огонь. Втроем потому, что Грачев не отпустил обратно шофера.
И на этом привале Грачев был таким же деятельным и предприимчивым, как и всегда. Он разыскал сено и принес его целую охапку.
— Мягкая будет постель, — сказал обрадованно Горбуль и пошел за сеном.
Но Грачев не стал ложиться на свое сено. Он свалил его возле запачканного грязью, орудия. Грачев был начальником правой станины. Сначала он вытер ее сеном. Потом набрал в котелок воды и вымыл станину. Тряпкой он протер банник, приданный его станине досыльник, кувалду и лом-лапу.
Когда Горбуль вернулся с сеном, Грачев сидел на пне, поросшем древесным грибом, похожим на лошадиное копыто, и, озабоченно поджав губы, зашивал разодранную на плече гимнастерку.
— Красоту наводишь? — спросил Горбуль.
Грачев сказал:
— Я еще бельишко постирать нацеливаюсь, запотело очень.
— Не говори, — сказал Горбуль, — все кости болят. — И, охнув, повалился на сено.
Но вдруг взгляд его остановился на орудии. Горбуль приподнялся, сел, долго пытливо смотрел на склоненное притворно-кроткое лицо Грачева, потом стал поспешно обуваться. Забрав сено в охапку, Горбуль еще раз сердито оглядел Грачева. А Грачев, делая вид, что ничего не замечает, отложил гимнастерку, взял лопату и пошел отыскивать место, где можно отрыть криничку, чтобы постирать в ней белье.
Через полчаса Горбуль разыскал Грачева у этой кринички. Тяжело отдуваясь, Горбуль сказал:
— Ловко ты меня прижучил.
— Я тебя не жучил, — тихо сказал Грачев. — У каждого своя совесть.
Горбуль сел на землю и, глядя на руки Грачева, сказал с сердцем:
— Вот воюем мы с тобой год вместе И хоть я тебя ничем не хуже, а всегда выходит. — вроде как хуже. И почему это?
Худое лицо Грачева с большими, темными от загара, ушами покраснело, глаза сузились. Он положил на траву свернутую в жгут мокрую рубаху, вытер руки и сказал звенящим голосом:
— Я немцев скорей убивать желаю, понятно?
— Это все хотят, — сказал Горбуль, повернувшись к Грачеву своим большим и сильным телом. — Не об этом речь.
— Нет, об этом, — сказал Грачев гневно. — Я тебе ветошь перед маршем дал, которую у хозяйки выпросил. А ты ее куда девал?
— Так она ж вся в дырах, — сказал Горбуль. — Ну, забыл на привале, ну и что ж?
— А то, — зловеще сказал Грачев, — что эта ветошь’ на вате, а вата хорошо воду держит, а если опять придется беглый огонь вести, ею хорошо орудие остужать.
Горбуль смутился и сказал примирительно:
— Ну, ладно, твой верх, мой недолет.
Грачев, смягчившись от просительного тона, но еще не желая мириться, сказал:
— Я себя умником не считаю. Но за войну я себе одну мысль придумал. — Он помедлил, посмотрел на небо, где кружил немецкий корректировщик, прозванный за свою форму «костылем», и сказал, не меняя позы, не опуская глаз: — Люди теперь машинами воюют. — И поспешно добавил, боясь, чтобы Горбуль не перебил: — Винтовка тоже машина. А наше орудие — совсем машина.
— Ну и что? — перебил его все-таки Горбуль.
— А то, — уверенно сказал Грачев, — машина в руки даром не дается, если об нее все руки не изотрешь. — И неожиданно закончил: — А ты человек мягкий. Ты себя мучить не любишь. Ты воевать на одном азарте хочешь. По тебе, война — только драка. На огневой ты королем ходишь, а на марше лопату в руки взять брезгаешь.
Горбуль приподнялся и сипло спросил:
— Так кто же я после всего этого, по-твоему?
Грачев тряхнул рубаху и спокойно сказал;
— Необдуманный человек, вот ты кто!
…Командир указал, где нужно оборудовать огневую позицию.
Выкопав нишу и две щели по бокам ее, бойцы, вкатив орудие, замаскировали его. На свежесрубленные стеллажи уложили снаряды, с левой стороны на припасенную Грачевым доску поставили стаканы с зарядами, другой доской прикрыли стаканы, чтобы не проникала внутрь сырость.
Верный себе, Грачев натаскал в нишу лапок ели и устлал ими землю, как ковром. Затем сходил к своей криничке и принес воды на случай, если придется при большом огне остужать нагретый ствол орудия.
Было жарко, знойно. Желтый горячий солнечный свет, проникая сквозь листву деревьев, красился в зеленый цвет, как от абажура, но от этого он не становился прохладнее. Облака в небе казались тоже теплыми от жары. В расположении немцев стояла какая-то притаившаяся тишина.
Горбуль, верный своей натуре, когда вкатывали орудие, показал всю свою силу и в заключение кувалдой лихо с нескольких взмахов заколотил в землю сошники разведенных станин. Успокоившись, он улегся в куцем шалаше так, что его ноги торчали наружу, и курил, глядя на небо, на облака, желтые и теплые в вершинах, а внизу уже покрытые холодной копотью надвигающихся сумерек. И поза его была настолько безмятежной, что видно было сразу: этот человек решил по крайней мере сто лет прожить и поэтому никуда не торопится.
Ночью немцы открыли орудийный огонь.
Сначала раздавался глухой звук, будто кто-то далеко ударял пинком в днище пустой бочки. Потом слышался сухой шорох, — это летел снаряд. Шорох нарастал, приближался, как ветер, несущийся по вершинам деревьев высохшего, мертвого леса. Затем раздавался хрустящий звук разрыва, и тугая воздушная волна толкала, как подушка.
Артиллеристы, сидя в шалашах, прислушивались к полету снарядов и шутили, когда снаряды не разрывались и плюхались на землю, резко прерывая скрежещущий стон полета. А когда после одного выстрела раздался непонятный режущий вопль, словно в воздухе летело какое-то страдающее животное, и послышался очень глухой звук разрыва, бойцы захохотали:
— Этак они своих перелупят!
— Поясок со снаряда соскочил, вот он кувырком и чешет на свой край…
— Портит кто-то фрицам товар!
— С нашей продукцией такого сраму не бывает!
И артиллеристы курили, лежа в шалашах, и обсуждали немецкую стрельбу насмешливо и деловито.
В светлом, большом, чистом небе светили большие зеленые звезды, похожие на бортовые огни самолетов. В шалашах пахло банными вениками от увядающих листьев.
Грачев, положив на лист бумаги ладонь с растопыренными пальцами, учился писать в темноте, так как хотел стать разведчиком-вычислтелем. Работа огневика казалась ему слишком спокойной. Горбуль, лежа на спине, говорил медленно, со вкусом, только для того, чтобы поговорить, не особенно задумываясь над смыслом того, что он скажет.
— Это правильно насчет презрения к смерти, — приятным грудным голосом гудел Горбуль. — Чего ее бояться! Но и зря думать о ней не стоит. Вот он сейчас пристрелку кончит и накроет. А зачем я себя по этому поводу тревожить буду! Лучше я о чем-нибудь интересном буду думать.
В темноте не было видно лица Грачева. Но, судя по тому, как он ерзал на своей лиственной подстилке, понятно было, что каждое слово Горбуля раздражающе жгло его.
— Вася, — сказал Грачев тихо, но чувствовалось: он с трудом сдерживается, — знаешь, чего я сейчас тебе хотел бы?
— Ну?
— Я хотел бы сейчас, — сказал Грачев ожесточенно, — чтоб немцы тебе руку или ногу оторвали.
— Ты что? — сказал Горбуль.
— Ничего, — сказал Грачев.
— Да за что же? — обиженно спросил Горбуль.
— Сдоба из тебя прет, — громко сказал Грачев. — Сдоба прет, а злости настоящей нету. И про смерть ты тут рассуждаешь глупо, как тетерев. Гордишься, что помереть готов; Нет, друг, ты сначала отработай за жизнь. — И, стуча кулаком по ладони, Грачев произнес раздельно и самоуверенно: — Ты заставь фрицев тебя не баш-на- баш брать. Ты до последней капли своей с ними торгуйся. Они двух положат — ты третьего требуй. Третьего положат — четвертого греби. Холмом себя накидают. И ты на этот холм ногами заберись да крикни: «Мало!» Да еще одного своими руками придуши. А когда уж в самое сердце войдет, вались и норови на голову кому-нибудь свалиться, чтобы и этому, последнему, шею сломать. Вот тогда я тебе скажу: «Мое почтение».
С немецкой стороны глухо и отдаленно стукнуло орудие. Грачев прислушался к тому, как со скрежетом и шелестом пролетел снаряд.
Снаряд разорвался рядом. Шалаш пошатнулся от удара воздуха.
Грачев стряхнул с колен листья и сказал:
— Если бы можно было глаз вынуть и снаряду в запал вставить, чтобы он немца, как зрячий, бил, я первый свой глаз вынул бы.
Горбу ль нащупал спички, прикурил и тихо добавил:
— А мне так оба для такого дела не жалко. Я на бандуре лихо играю. Мой кусок хлеба всегда бы при мне был.
…В семь часов утра командир батареи приказал приготовить орудие к бою. Расчеты стали по своим местам. И в это мгновение люди изменились: они стали совсем другими.
Припавший к панораме, Грачев был спокоен, как бактериолог, выслеживающий с помощью микроскопа чумную бациллу.
Горбуль, держа легко и нежно, как младенца, на согнутой в локте руке сорокатрехкилограммовый снаряд, с улыбкой глядел на командира.
Щелкнул открывшийся замок. Легко вошел снаряд. Казенную часть заполнил стакан с зарядом Снова щелкнул замок. Командир орудия взялся за боевой шнур. Рывок. И с гулом удаляющегося курьерского поезда снаряд помчался на запад.