Челюстев провожал меня. Снова мы ехали горной трассой, повисшей балконом.
С одной стороны машины мелькали тесно спрессованные плиты каменной стены, с другой — висело свободно падающее небо.
В памятном месте я попросил остановить машину.
Внизу, словно под стеклянным колпаком, лежал завод. Отсюда он казался таким же крошечным, как и в прошлый раз. Сухая, вытянутая труба по-прежнему походила на мундштук. Но я не стал теперь для сравнения подносить к глазам мизинец. Я оглянулся на эти горы, старые, высохшие. Очевидно, есть тоже точка, с которой их можно видеть, как каменные сухие морщины. Точка, доступная стратонавтам.
Я смотрел на эти горы, стираемые временем, ветром и солнцем в порошок, и думал о том, что есть все-таки на земле нечто более прочное и возвышенное, чем эти старые, обветшалые каменные хребты.
— Послушайте, юноша, — кричал мне Челюстев, высунувшись из машины, — домечтаете после! На станции отгружают шамотный кирпич, и мне кажется, я уже слышу, как его колотят. У меня тоже есть воображение.
Мы долго еще ехали этой дорогой, прорубленной в камне.
Челюстев зажигал спички, поглядывал на часы; он действительно очень торопился.
— Да, кстати, — громко спросил вдруг Челюстев, — отчего вы не побывали у того старика-сказителя?
— Из кварца, — перебил я его, — с золотой поэтической жилой. В следующий раз.
Мы подъехали к железнодорожному полотну. Полосатый шлагбаум опустился перед самым носом.
Мы долго стояли, пока, громыхая колесами, щелкая на стыках рельсов, огромный, бесконечный состав проезжал мимо.
Челюстев нервничал, зажигал спички, глядел на часы. Он действительно очень беспокоился за отгрузку шамотного кирпича.
1936
Школьная история
Они вошли во время большой перемены — три человека с винтовками за плечами. Оглушенные бурным вниманием детворы, растерянно остановились.
Один из этих людей, забойщик Акулов, коренастый, кривоногий старик с лицом пористым, словно из шлака, поколебавшись, снял с головы заячью шапку с длинными ушами, сердито спросил:
— Где учитель?
У дверей учительской они нерешительно потоптались.
Старик Акулов, осторожно приоткрыв дверь, просунул голову. Представился:
— Из отряда мы. Родители-делегаты. Колчака бить уходим.
Учитель встал, потрогал на лице очки, неуверенно сказал:
— Желаю успеха.
Акулов оглянулся на своих спутников, потом посмотрел на стул.
Учитель попросил:
— Пожалуйста, садитесь.
Акулов сел, полез было в карман за кисетом, взгляд его упал на портрет Толстого.
Седой старик стоял, засунув большие руки за ремешок, опоясавший просторно ниспадавшую белую рубаху, босые ноги его с растопыренными пальцами упирались в землю. Борода пчеловода косо лежала на плече, маленькие глаза смотрели пристально и сердито.
Акулов спрятал кисет, подошел, потрогал раму портрета и, обернувшись к учителю, лукаво сообщил:
— Силен старик, а?
Учитель ухмыльнулся.
Акулов нахмурился и сурово-официально сказал:
— Уходим, значит. Когда вернемся, — военная тайна. Поселок без власти остается. Жалованье тебе платить будет некому. А чтобы ребята без занятиев расхулиганничались, этого мы не желаем. Корову мы тебе привели от отряда. Она тебе вроде как жалованье вперед, за год. Раз заплачено, обязан учить. Чего бы там ни было.
И наставительно добавил:
— Хорошая корова, дойная.
— Мне не надо коровы, — твердо сказал учитель.
Партизаны шли на цыпочках по смолкшему коридору.
В классе начались уроки.
— Мне не надо коровы, — повторял учитель, забегая вперед партизан.
— Золотой, — топотом произнес Акулов, — с коровой-то оно вернее будет.
И партизаны ушли, на ходу поправляя плечами сползающие ремни винтовок.
Жена учителя назвала корову Муму, ребята — Партизанкой.
Отряд покинул поселок. Перед уходом партизаны всю ночь из пожарной машины поливали водой поднятый на- гора уголь. Они не хотели оставлять колчаковским эшелонам даровых харчей для паровозов. Дымящаяся вода льдом спаяла угольную насыпь в гигантскую глыбу.
Вьюга наметала снег, сухой, как толченое стекло, засыпала поселок.
Я помню нашу улицу, убеленную снегом. Светлозеленые ночи декабря. Протяжный скрип бесчисленных полозьев. Колчаковская издыхающая армия ползла через наш поселок. Холодный огонь стужи проникал сквозь одежду. Солдаты, почерневшие, обожженные морозом, стонали на санях. Но нам не было жаль этих людей, хотя детские сердца наиболее доступны жалости.
Ночью на станцию пришел воинский эшелон. Офицер, в сопровождении солдат, обошел шахтерские хаты, сгоняя женщин и стариков к угольной обледенелой горе Паровозам нужно было топливо.
Не всё жители поселка вернулись обратно домой.
Утром ребята побежали на гору, чтоб до школы несколько раз прокатиться со стеклянного склона.
Улегшись на обледенелые плахи, скользкие и тяжелые, словно из голубого камня, мы мчались вниз; жесткий ветер обдирал наши лица, слезы и сопли, стеклянея, сводили кожу. На повороте возле копра мы чуть было не наскочили на обледенелые столбы, криво вкопанные кем-то ночью в землю. Руля ногами, мы пролетели мимо них. Но Варька зарылась с головой в сугроб, из сухой снежной пыли торчали только ее ноги, потом она поднялась и, хохоча во все горло, стала вытряхивать из валенка набившийся туда снег, опершись рукой о столб. И вдруг мы услышали ужасный крик Вари.
Внутри ледяной глыбы мы увидели скорченного человека.
Ледовой казнью колчаковцы отомстили за скованный уголь.
И теперь мы не испытывали жалости, даже когда находили на улице замороженные трупы солдат, сброшенные с подвод.
Улицы поселка были завалены военным скарбом. Отступление колчаковцев походило на бегство французов в 1812 году, изображенное на картинках в хрестоматии по русскому языку. Ребята напяливали на себя английские френчи, поверх полушубка подпоясывались широкими брезентовыми, зеленого цвета, ремнями, собирали патронташи, сделанные из хорошей подошвенной кожи.
Мы пробовали тащить в дом все эти находки, но матери безжалостно выбрасывали тесаки и патроны на помойку.
Брошенные бегущей армией больные лошади, худые, как степные собаки, бродили по поселку. Голодая, они грызли доски заборов и даже трупы павших лошадей.
На нашей улице не было мальчишки, который не захватил бы в собственность такого коня. Забравшись верхом, дергая веревочную уздечку, мы ездили на этих измученных животных.
Кормили мы их на свалке. Разрывая смерзшиеся навозные кучи, мы выдирали клочки сена, соломы, прилипшие к навозным плитам. Но скоро на обобранной свалке не оставалось и этого корма. Мы пытались кормить лошадей опилками, распаренными в воде, но лошади не хотели их есть, хотя ожесточенно выгрызали в заборах огромные дыры. И, видя, как с каждым днем наши кони всё больше слабеют, и, видя их дрожащие ноги и мокрые тоскующие глаза, мы не выдерживали и гнали коней от себя. Но лошади, терпеливо перенося побои, не хотели уходить. Они преследовали нас. Они собирались возле школы, когда мы занимались, или, стуча копытами, поднимались на крыльцо наших домов, когда мы сидели дома. От нас прятали хлеб. Но разве кусками, унесенными с обеда, можно прокормить лошадь? Нам влетало от матерей, когда утром им приходилось стаскивать с крыльца окаменевший труп лошади.
Школа отнимала у нас мало времени. Увлеченные новизной этой жизни, мы занимались плохо и неохотно.
Учитель, отчаявшись, кричал:
— Я мученик, а вы… вы… — и, махнув рукой, уходил пить воду.
Стояли жестокие морозы; топлива не было. Каждый из нас обязан был приносить с собой в школу полено. Но вскоре наши матери не смогли давать нам поленьев, как и завтраков.
Занимались мы в шубах, в шапках, чернила замерзали, мы плевали в чернильницы и согревали их дыханием. Мы научились писать в варежках.
Учитель, запрещавший нам раньше во время перемен устраивать стычки класса с классом, — вдруг сам с — притворным задором предложил нам:
— А ну, покажите третьему классу, где раки зимуют.
Но нам не хотелось бороться. Нам хотелось хлеба, тепла.
После того как двое ребят заболели воспалением легких, Петр Антонович вынужден был закрыть школу. Он сказал нам об этом, собрав нас в насквозь промерзшем большом зале, сказал и разрыдался. Муму он давно съел, а вся его семья ютилась в кухне. Жестяная печка пожирала мебель и книги.
В поселке по-прежнему царило безвластие.
Неожиданно на станцию приехал бронепоезд красных. У паровоза была сбита труба. В стальных заиндевелых доспехах вагонов чернели вмятины и пробоины. Косая бахрома сосулек висела под крышами. Мы с жалостью разглядывали этот тяжело раненый бронепоезд.
На перроне мы увидели нашего учителя. Он мял в руках шапку и о чем-то просил командира бронепоезда, тощего человека в фуражке и в стеганой промасленной куртке. Приплясывая, хватаясь за мерзнущие уши, командир нетерпеливо кричал:
— Ну, чего вы ко мне пристали? Ну где я вам топливо найду, ну где? Ведь вы сами говорите, что шахтеры уголь водой залили. И правильно сделали. Теперь до весны его никакая сила не возьмет.
— Вы понимаете, — умолял учитель, и лицо его страдальчески вздрагивало, — я обещал докончить учебный год. Я связан словом.
— Да что вы на самом деле, — проныл уже совсем продрогший командир. — Мы к вам случайно попали, а вы наваливаетесь.
Увидев проходившего мимо матроса, он крикнул:
— Комиссар, поди сюда. Поговори с ним. Такой липучий!
Комиссар подошел.
— Топлива. Или я лягу на рельсы и не дам поезду тронуться, — твердо заявил учитель.
— Простудитесь, — весело сказал комиссар.
— Лягу! — закричал учитель. — Видите, — он показал на нас рукой. — Разве это дети? Целые дни они палят по собакам из винтовок.
— Ничего, пускай учатся, — рассмеялся комиссар. Учитель отшатнулся. В его лице было столько горечи, обиды, отвращения, что матрос вначале опешил, потом сказал торопливо.