— Вы расскажите толком, в чем дело, товарищ! Выслушав, матрос указал на ледяную блистающую гору, возвышавшуюся над поселком, и спросил:
— Эта, что ли?
— Да… — подтвердил Петр Антонович и поспешно заявил: — Революция — это созидание, это будущее…
— Понятно, — перебил его матрос.
Обернувшись к командиру, он спросил:
— Со снарядами у нас худо?
— Шестнадцать осталось. Ты сам знаешь.
— Четыре придется им дать, — сказал комиссар. Командир от изумления, несмотря на мороз, побагровел.
— Да на кой им снаряды, печи топить, что ли?
— Ударить по горе из орудий, наломает им, сколько нужно.
— Да нам через беляков пробиваться! — с отчаянием закричал командир.
— Не жадничай, — задушевно сказал матрос и, кивнув головой на учителя, серьезно произнес — Что ж, за ребят он один перед революцией отвечать должен?
Обрадованный учитель, тревожась, спросил:
— А не промажете?
Командир, озверев, оглянулся на учителя и, ухмыльнувшись, сказал:
— А мы не промахнемся. У нас расчет, математика.
— Вот видите — математика! — воскликнул учитель.
— Ладно, сагитировал, — и командир пошел к бронепоезду, на ходу бросив: — Вы бы уши чем-нибудь заткнули или в сторонку отошли. Сейчас ударим.
Четыре удара, четыре свистящих вопля вырвались из напряженно вытянутых орудийных дул, и мы видели, как под ледяной горой поднялись четыре черных фонтана и медленно рухнули.
Бронепоезд ушел. Учитель долго стоял на рельсах, размахивая шапкой.
Уголь мы возили в школу на санях. Учитель шел вслед за санями, жадно подбирал оброненные куски угля и клал их в карман, потом в шапку.
На следующий день мы пришли в школу. Печи с раскаленными дверцами источали жар. Мы нерешительно сняли шубы и шапки.
Петр Антонович собрал нас в большом зале.
— Дети, — сказал он, — это тепло, согревающее нас, добыто из самого драгоценного материала. Помните об этом, дети!
И тогда Варя Грачева спросила:
— А они пробились, Петр Антонович?
Петр Антонович поглядел на нас внимательно и серьезно, потом тихо сказал:
— Вы должны хорошо учиться, дети.
Через три месяца наши отцы вернулись домой. Колчак был разгромлен. Весна украшала землю. Деревья вытягивали ветви и выбрасывали зеленые пучки листвы. Солнце было огромным и тяжелым.
На торжественные экзамены Петр Антонович пригласил наших родителей. Он волновался. Просил нас не волноваться. Но мы волновались.
Старик Акулов, сидя в президиуме, каждую секунду поправляя очки, сползающие с носа, щелкал на счетах, проверяя наши устные ответы по математике. Он все время кричал:
— Красиво! Тютелька в тютельку! Как в аптеке.
Потом он наклонился к Петру Антоновичу и шепотом спросил:
— Коровка-то как поживает?
Петр Антонович покраснел и сказал:
— Спасибо, ничего.
— Может, вы ее скушали? — полюбопытствовал Акулов. — Так на здоровьечко.
1936
Лунная ночь
Объезжая бригады, я заблудился в степи. Блуждая в камышах, измучил лошадь. Лошадь хромала и, оглядываясь, просила отдыха.
Я решил ждать рассвета.
В небе копошились звезды. Все было озарено ровным голубым пламенем неба. Огромная тишина лежала в степи. Нигде я не видел столько невозмутимого покоя.
В земле напрягались разбухающие зерна, выталкивая зеленые побеги.
Я слез с седла, вынул краюху хлеба и стал есть, глядя на звезды. Лошадь подошла ко мне, втягивая воздух, всхрапнула: она тоже хотела есть.
Я разломил хлеб и отдал ей половину.
Слизав крошки с ладони, лошадь благодарно мотнула головой и пошла нюхать несъедобные, костлявые камыши.
Я был одинок под этим громадным прозрачным небом.
Где-то далеко заржала лошадь. Я крикнул. Через некоторое время ко мне подъехал облитый лунным светом всадник.
Это был участковый милиционер Мануйлов. Он сидел на коренастой косоглазой лошади. Шерсть ее курчавилась и свисала с брюха прядями. Поперек седла лежала большая собака. Собака лежала молча и неподвижно, шея ее была замотана влажным тряпьем, пахнущим кровью.
Собака глядела на меня умными страдающими глазами.
— Порезали Степку, — сказал Мануйлов, не отвечая на мое приветствие, и стал свистеть лошади, утомленно дышавшей и потной. — Порезали геройскую собаку, — повторил он, — кровью истекает. Прямо ножом в горло. Отдохнуть ей от тряски надо. — И Мануйлов, взяв собаку на руки, положил ее на траву.
Собака дрожала. Мануйлов снял френч и накрыл ее.
— Текет кровь, все текет, — бормотал он, разглядывая свои пальцы. — К доктору везу ее, в станицу, — сказал он, глядя мне в лицо с тоской к надеждой. — Десять километров осталось. Выживет, как ты думаешь? Степа, Степочка! — позвал он.
Собака зашевелилась.
— Лежи, лежи. Жива, значит. Наградить ее за храбрость нужно. Одного почти совсем растерзала прямо в амбаре, другой — ножом в горло и убег. Собака — первый помощник. Бандит на дело идет, боится, потеет, а потом его собака по этому запаху и находит. Если б Степку в город подучиться послать, я бы с ним враз нашел, кто запасные части похитил. Враз нашел, как пить дать. Меня Степка от смерти спасал, комедия… — Всхлипнув, он стал вертеть папироску. — Если бы я беспартийный был, я бы этого бандита на месте без суда убил, зубами загрыз. Степа, Степочка, жив, милый…
Скомкав недокуренную папиросу, Мануйлов пошел к собаке.
Я ехал рядом с Мануйловым и держал на коленях влажную собачью голову. Кровь капала.
Теплые лунные потоки стекали на землю.
Пролетел, размахивая усталыми крыльями, ветер.
Лошади шли в ногу, чтобы не мучить толчками умирающую собаку.
1934
Самарь
Солнце делало на земле весну. Оно тужилось и накалялось. И деревья протягивали к нему свои теплые, розовые ветви. Малюсенькие пауки сучили незримую пряжу, и она прилипала к лицу, плавала в нежном ветре.
В кудлатой траве ползали крохотные жуки в киверах синего металла, суставчатые муравьи в вороненых доспехах.
На почерневшем куске кукурузного початка, похожего на обломок пчелиного сота, сидела ранняя бабочка и трепетала белыми крыльями.
Самарь ходил по массиву и щупал землю.
Он был один в степи. Для него одного туго выгнулось голубое глянцевитое небо, лили из пернатых горлышек сладострастные ручьи песен жаворонки, и ветер, дуя в камышовые жердочки в лиманах, высвистывал небылицы о странах, в которых он побывал.
Но Самарь был деловит и равнодушен. Он мял в горсти землю и нюхал ее. И земля пахла.
Восемь знамен, восемь алых полотнищ с торжественными буквами получил Самарь за четыре года своей работы бригадиром.
Но желания человека безмерны.
И Самарь хотел завоевать девятое знамя, знамя райкома в золотой бахроме и с вишневыми кистями.
На юру, чисто подметенном ветром, возвышался стан колхоза «Вторая пятилетка». Две новые хаты с Камышевыми крышами, нарядно подстриженными в скобку, вмещали хозяйство бригады.
Самарь обходил это хозяйство с сердитым лицом ответственного человека. За ним шли тревожной свитой звеньевые и конюхи. В конюшне Самарь нюхал и ворошил корма, щупал у лошадей зажившие болячки, растирал в ладони свежий навоз, чтоб знать, как впрок идут лошади корма.
Потом, такой же безмолвный и мрачный, прошел в конский гардероб, где на стойках и крюках из коровьего рога висела; лошадиная амуниция.
В красном уголке он приказал прибавить боевых лозунгов на стенах и велел отвязать карандаши от столов, сказав: «Такого подлого недоверия к колхозной совести я не позволю».
И карандаши тут же с поспешной радостью освободили от гнусной привязи.
Оглядев буккера, садилки и бороны, он долго пытал кухарку, чем и как она будет потчевать его производственников.
Кухарка — багровая, свежая баба — застыдилась и начала сыпать такой скороговоркой, что Самарь махнул рукой.
Собрав всю бригаду к деревянной, ноздреватой, словно каменный саркофаг, колоде, Самарь стал произносить речь.
— Товарищи производственники, — сказал Самарь, — богато я не умею балакать. Взял я вас до себя, людей самых твердых, и думаю: что с нас партия спрашивает — всё сделаем в срок. Оглядел я наш стан веселым глазом, но все же скажу: ничего, но нужно лучше. Так будем же робить, товарищи. Робить так, аж чтоб пыль шла.
Просыпаясь, вздохнуло утро. Закивали белокурыми чубами камыши, здороваясь со знакомыми утками. Лягушки, продрогнув за ночь, пошли укладываться спать в теплую тину.
Все зарозовело, зашевелилось.
Первым в стане продрал очи Трохим Божко.
Я знаю, как обычно просыпался Трохим Божко. Просыпался он медленно и важно. Сначала он вздыхал, не разлепляя глаз, вздыхал всем нутром, мучительно и тяжко. Потом он начинал чесаться. Чесаться не потому, что его что-нибудь беспокоило, а для того, чтобы этим шевелением вызвать тягу к жизни. Потом он смотрел теплыми, счастливыми глазами на затылок своей супруги. Приподнявшись на локте, он с веселой усмешкой дул ей в ухо. Супруга просыпалась и, обозвав кабаном, клала голову на его руку. Так они лежали еще с полчаса. Потом супруга вставала и готовила чай. Трохим, передвинувшись на нагретое место, снова засыпал. И просыпался опять, почувствовав, как его кто-то бьет по голове тяжелым. Но его никто не бил по голове. Это просто петух, забредя в пустую хату, ходил по его лицу и клевал, во что придется, в поисках съедобного. Трохим прогонял петуха и снова засыпал, до тех пор, пока взволнованная супруга не вышибала ножки у кровати поленом.
И когда бригадир Самарь приходил будить Трохима Божко на работу, он нигде не мог его найти.
Но если бы Самарь поглядел под кровать, то он нашел бы там Трохима, спящего на кожухе, с деревяшкой в зубах, чтобы храпом не выдать своего присутствия…
Но то было раньше, и я не буду терзать Трохима напоминанием о его постыдном прошлом.
Трохим проснулся первым. Он пошел в конюшню и поговорил там со своим конем. Потом он опробовал буккер, подвинтил ключом гайки к жирному железу и отправился умываться, чтобы изумлять всех своим бодрым видом.