Это случилось в тайге (сборник повестей) — страница 100 из 121

Вернулся он первым. Увидев внизу пробирающегося между кустами Ивана Терентьевича, свистнул.

— Ого! — отозвался Заручьев. — Иду!

Он принес длинный, похожий на удилище, березовый прут и несколько пряменьких, с обрезанными сучьями, палок толщиной в палец. У двух заострил концы.

— Ремень пополам — в длину — ровно разрезать сможешь?

— Невелика хитрость.

— Тогда действуй. — Заручьев отдал парню нож, а сам принялся колдовать со своими палочками: каждую, согнув в дугу, концами воткнул в песок. "Удилище" тоже всадил комлем в песок, пригнул за вершину:

— Пружина что надо.

Ольхин, пристроившись на стволе упавшей сосенки, резал ремень. Кончив, протянул Заручьеву.

Тот связал концы и, попробовав получившийся двухметровый жгут на разрыв, сказал:

— Годится!

Один конец он привязал к вершине пружины, на другом сделал скользящую петлю, вытянув ее по песку от дуги к дуге. Согнув пружину, чуть выше узла защемил ремень вставленной меж дугами распоркой.

— Смекаешь? Наступит птица на распорку — ее насторожкой кличут, — пружина распрямится и петлю затянет.

— А зачем ей наступать на насторожку — птице? — недоверчиво усмехнулся Ольхин.

— А вот гляди… — Иван Терентьевич воткнул по сторонам растянутой петли еще две палки, уже стоймя, расщепил верхние концы и вставил в расщепы по букетику брусничника с ярко-красными ягодами. — Походит птица вокруг ягод, а дотянуться не сможет. С насторожки будет пробовать — все же повыше, ну и… Понял?

— Понял, — сказал Ольхин.

— Тогда пошли к самолету, — решил Заручьев. — Ты наперед ступай, посмотрю, как найдешь дорогу.

— Попробую, — сказал Ольхин. — До распадинки, после налево повернуть. Так?

Иван Терентьевич промолчал, и парень, сбежав по косогору, ходко зашагал в обратном направлении: торопился к теплу костра, где, наверное, выдадут что-нибудь кинуть на зуб. Больше он ни о чем не думал, привыкнув в заключении ограничивать мир интересами и волнениями сегодняшнего дня, территорией, обтянутой колючей проволокой. Здесь пока что было не хуже: не надо выполнять норму по крайней мере. И можно чувствовать себя бесконвойным, — он, не сбавляя шага, повернулся к спутнику:

— Пропуска на бесконвойное хождение мне лейтенант не оставил, ай-яй-яй… Какой-нибудь медведь придерется — тогда что?

— Я смотрю, ты без своего лейтенанта, что лошадь в шахте без коногона, вроде потерянного, — рассмеялся Заручьев.

Ольхин состроил скорбное лицо:

— Разочарование переживаю. Говорят, у нас в государстве самое дорогое — люди, а меня начальник на какое-то золото променял, на произвол судьбы кинул. Обидно!

— Ладно, шагай давай, — прикрикнул Иван Терентьевич.

Выйдя к пересечению распадков, Ольхин на секунду приостановился: следов на присыпанной хвоей почве не было — но, подумав, повернул налево. Прошли еще метров триста — до знакомого спуска к ручью. Оглянувшись, он спросил с торжеством в голосе, как уверенный в похвале мальчишка:

— Ну что?

— Чистый всемирный следопыт, — сказал Иван Терентьевич. — Теперь, поскольку у тебя две руки, а у меня одна, топлива для костров захватишь, а я прямиком на стан подамся.

Ольхин отправился искать сушняк, а Иван Терентьевич заторопился к самолету.

— Ну вот, одну петлю поставили, почин есть, — громко объявил он, подойдя к костру. Потом, присев на корточки рядом с Анастасией Яковлевной, выбросил обжегший губы окурок и заговорил раздумчиво, с паузами: — Понимаете, такое дело… Малый этот — уголовный элемент, вор, а тут, на Счастливом, еще человека порезал. В общем, при случае маху не даст — если что плохо лежит. А у нас в самолете находится золото, шлих. Я, конечно, сказал, будто лейтенант забрал это хозяйство с собой, а все-таки сердце не на месте — вдруг наткнется? Такому человеку — явный соблазн, ему терять нечего. И тем более он два раза про это золото поминал сегодня, пока мы петли ставить ходили…

— Спрячьте куда-нибудь, — посоветовала Анастасия Яковлевна.

— Спрятать не штука, — согласился Заручьев, — только куда? Далеко унести — сам, чего доброго, потеряешь, снег с часу на час выпасть может. Близко — тот же Ольхин за нуждой или по дрова сунется — и обнаружит. Может такое быть?

— Может, конечно…

— Вот я и придумал — чтобы его вам на сохранение взять. Будет у вас в ридикюле — он поместительный, ридикюль, — и полная гарантия. Поскольку Ольхину в голову не придет, да и всегда у вас под руками…

— Что ж… — сказала Анастасия Яковлевна. — Возможно, так действительно будет лучше.

Иван Терентьевич оглянулся — не показался ли Ольхин? — и, пригнувшись, быстро-быстро пошел к самолету, занавешенному дымом костров. Вернулся, так же воровато осматриваясь по сторонам, и, вынув из-за пазухи тяжелый, в зеленом брезенте, пакет, опустил его в сумку Анастасии Яковлевны. Еще раз скользнув взглядом вокруг и убедившись, что Ольхин ничего не мог видеть, сказал с облегчением:

— Ну вот, теперь — порядочек!

10

Лейтенант шел по тайге с таким чувством, словно за любой из сосен, за каждым выворотнем его мог подстерегать кто-то, кого нельзя вспугнуть раньше времени и кто не должен неожиданно испугать тебя. Такое чувство он испытывал, участвуя в операциях уголовного розыска, входя в незнакомый дом или выслеживая преступника в ночном городе. Но сейчас было утро, свет — и он никого не выслеживал. И никто не подстерегал его, не мог подстерегать. Но была тревога, состояние смутного беспокойства, напряженное ожидание чего-то внезапного, заставляющее все время быть настороже. Наверное, это было чувство тайги, одиночества в тайге, — и лейтенант с удивлением подумал о том, что на операциях чувствовал себя спокойнее, увереннее.

— Просто — привычнее, — решил он вслух и, бодрясь, заставил себя усмехнуться; привычки не было и в городе. Сразу после армии было училище, и вот, командировка сюда. Первая самостоятельная операция.

Остановившись, он вынул из кармана компас и, подождав, пока замрет беспокойно бегающая шкала, засек очередной ориентир — он засекал их через каждые сотню — полторы, а то и через полсотни шагов. Он очень боялся сбиться с нужного ему направления, потерять азимут. Это значило бы потерять дорогу к надежде, потерять надежду — свою и тех, у самолета. Что это прежде всего значило самому потеряться в тайге, он старался не вспоминать. И все-таки иногда вспоминал. За ним не прилетит вертолет, о нем уже не думают, склонившись над картой, летчики, для него не готовят питательных экстрактов врачи. Он, лейтенант милиции Гарькушин, по своей воле, сам отказался от всего этого. Нет, он не жертвовал собой для других. Он поступил так, как следовало поступить, как требовали обстоятельства, служба. Наверное, если бы инструкции предусматривали подобные положения — его действия совпали бы с инструкцией. И раз он выполняет, сообразуясь с положением, свои обязанности, а не просто поступает так или иначе — бессмысленно, ни к чему раздумывать, хуже это для него или лучше. Надо не лирикой заниматься, а делом. Как он рассуждал, когда брали ростовских гастролеров, ограбивших сберкассу?.. Он стал в подробностях, шаг за шагом, восстанавливать в памяти свое участие в этой операции, чтобы не думать о происходящем сейчас. Это удалось, он как-то позабыл о тайге и вдруг внезапно остановился, словно с маху наскочил на невидимое препятствие или увидел под ногами пропасть. И почувствовал, что вместе с сердцем сжимается в маленький, жаркий комок, покорно ожидающий удара, выстрела, грохота захлопнувшейся за спиной двери-западни. Чего-то неминуемого, свершающегося в это мгновение, уже свершившегося… Это был страх, даже больше — ужас: забывшись, он просто шел, шел не по азимуту!

Он стоял — и ему хотелось закрыть глаза, чтобы неизбежный удар обрушился слепо, в темноте…

Но ведь удар уже обрушился, дверь захлопнулась, чего ждать еще? Надо подумать, в какую сторону он мог отклониться, насколько. Если он шел прямо на восток, то… ну, а если он отклонился? Ну и что? У него же нет точки, в которую он должен выйти, есть только направление. Чего он волнуется? Нужно идти на восток — и он пойдет на восток, даже если прошел какое-то расстояние на юг, или на север, или даже на запад. Ну, потерял полчаса времени — в худшем случае. И все! Лейтенант дал "устояться" шкале компаса, наметил впереди провал в зубчатой стене еловой тайги, вершину поросшей березником сопки — сзади и сам себе скомандовал:

— Давай, лейтенант, следуй в указанном направлении. Задача ясна, выполняй!

Он на ходу привыкал к тайге, к одиночеству, к своей затерянности в не имеющих зримого края просторах.

Тайга не пыталась ему понравиться, не прикидывалась гостеприимной и щедрой. Она заставляла его обходить нагромождения поваленных ветром деревьев, перелезать через валежины, как нарочно размещая их на его пути. Цеплялась, норовя разорвать, колючими сухими сучьями за одежду.

Ни птичьих голосов, ни приветного взмаха зеленой веткой. Тайга была неприютной, темной и ржавой — она засыпала и, нудно шурша под ногами опавшим листом в осинниках, выражала недовольство появлением человека. И, мстя за то, что тревожат ее дрему, высылала рябчиков и глухарей склевывать на его пути последние, черные от переспелости брусничины.

Птицы вылетали иногда почти из-под ног, всегда очень шумно и совершенно неожиданно. Стремительные пестренькие рябчики и словно спросонья натыкающиеся на деревья тяжелые черные глухари. Понемногу он приучил себя не вздрагивать и не хвататься за кобуру — и считал, что уже становится бывалым таежником.

В час дня он развел костерок и попытался жарить "шашлыки" из коричневых, как мясо, боровиков, которых — наверное оттого, что их уже хватило морозом, — тайга не жалела. Получилось довольно вкусно даже, но следовало экономить соль, и "шашлыки" только обманывали голод, не утоляя его. Пришлось съесть шаньгу — и потуже затянуть ремень. Он надеялся, что до вечера ему попадется хотя бы не обобранный лесными птицами брусничник или кедрач, пусть даже один-единственный кедр с шишками. Он закончил свой скудный обед и встал, чувствуя, как голодная слюна заполняет рот пр