вится обратно. И увидал на противоположном берегу четырех оленей.
Это было — как чудо. Как в сказке или в кино. Олени словно бы возникли из ничего, потому что он только что вот так же оглядывался и не видел их. Они и вели себя по-сказочному: их не испугал человек на берегу, прижавшийся к скале. Испугался человек, что он шевельнется — и олени исчезнут, растают.
Олени стояли, в одну сторону повернув головы. Рога их, казалось, запутались в голых кустах тальника и не принадлежали оленям, а Тоже росли на бровке берега. Олень, стоявший ближе других к воде, первым вошел в реку и, широко расставив передние ноги, коснулся губами воды. От губ по воде побежала вниз по течению зыблющаяся полоска.
Примеру первого последовали остальные, а он, уступая место, повернулся чуть боком. Всего шестьдесят или семьдесят метров, а мишень в тире вспомнилась лейтенанту как что-то громадное по сравнению с фигурами-животных. Но ведь он не мог промахнуться, не имел права! Лейтенант достал пистолет, толкнул вперед предохранитель. У него было такое чувство, будто четыре пары немигающих человеческих глаз смотрят ему в спину, ждут… Согнутой в локте рукой: боялся спугнуть зверей широким движением — он поднял пистолет на уровень зрачка. Прицелился, помня, что затвор откатится назад, а он держит пистолет слишком близко, к глазу. Чуть разогнул локоть.
Ближний из оленей поднял голову — и снова прикоснулся губами к воде.
Лейтенант задержал дыхание.
Прорезь — такая широкая, оттого что рука не вытянута! — мушка — лопатка наклонившегося к воде оленя — плавно нажатый спусковой крючок… Раз, другой…
Выстрелов он почему-то не услышал. Не видел — да и не смотрел, — куда девались остальные олени. Тот, в которого он стрелял, вскинул голову, почти положив рога на спину, сделал несколько шагов вперед и медленно повалился на бок, а течение потащило его к порогу!
Уносило два патрона, еду, надежду тех четверых!
Взгляд лейтенанта заметался по скалам, по камням и бурунам в пороге — и снова вернулся к скале, загородившей те несколько метров пути, за которыми начинался плес, где оленя подобьет к берегу… Его уже влекло в порог, он потерялся в пене! Что, если его невозможно будет догнать?.. Лейтенант в несколько прыжков оставил за собой галечник, в конце, у скалы, выскользнувший из-под ног, и полез к карнизу. Мешал зажатый в руке пистолет, он ощупью затолкал его в кобуру. Распластавшись по скале, вжимаясь в камень, поставил ногу на первый выступ, осторожно переступил влево… Держит, есть опора! Он нащупал впереди выбоину, попробовал — тоже держит! — и, оглохший от шума порога, стал передвигаться влево. Медленно, осторожно задерживая дыхание, чтобы наполненная воздухом грудь не оттолкнула от камня… Выбоина, гофрированный выступ, нога скользит по нему… Нет, держится… Теперь снова уцепиться рукой, так… удалось… А-а! — пластинки сланца под пальцами левой руки рассыпались, но правая рука и ноги удержали тело. Лейтенант облегченно передохнул, нащупал опору для левой ноги, начал переносить на нее тяжесть тела, и… нога, обламывая непрочный сланец, сорвалась в пустоту, в бездну. Хотя до карниза, окажись галечная дорожка под скалой длиннее на два шага, можно было бы дотянуться рукой…
А оленя вынесло на плес и, покружив у слива, прибило к берегу. К правому, по которому шел лейтенант.
Анастасия Яковлевна слушала странный, не укладывающийся в сознании разговор, считая, что он ей снится:
— А ты будешь жить с волками или с людьми, тебе все равно, — глухо звучал мужской голос. — Все равно, с кем и где. И как. Точно? Ну, чего ты не отвечаешь? Иди сюда, дурочка. Вот так…
Анастасия Яковлевна резко сдвинула к переносице брови, контролируя физическое ощущение этого, и, убедившись, что прогнала сон, села. Голос больше не звучал, но теперь она была уверена, что слышала его наяву. И знает, кому он принадлежит. Неужели… пилот сошел с ума? А остальные спят, им невдомек?
— Иван Терентьевич! Заручьев! — позвала она.
Темнота помолчала, а потом ответила — опять шепелявым голосом пилота:
— По-моему, их нет… Никого…
— Мне послышался разговор… — сказала Анастасия Яковлевна боязливо.
— Это я с Зоркой вашей… Кажется, мы подружились.
— Господи! — вырвалось у Анастасии Яковлевны. — Я невесть что подумала! Скажите, уже утро?
— Если не день, — сказал летчик, а после паузы спросил почему-то виноватым тоном: — Анастасия Яковлевна, как бы вы посмотрели… ну, что ли, на решение Ивана Терентьевича и парня оставить нас вдвоем?
Она долго молчала, но не переменила позы, не дрогнула ни одним мускулом лица. Потом, сложив и разняв несколько раз пальцы, сказала задумчиво:
— Ну что ж… Не знаю, лучше ли это для них, а для нас с вами… только ждать и надеяться. Вот и будем ждать, пока нас хватит на это. Еще сохранилось немного продуктов.
— А вода? И дрова… хотя дров сколько-то они оставили. Но это на день-два, а там? Черт, если бы я мог… Но, видите, мне даже не встать на ноги!
Анастасия Яковлевна не могла видеть. Она могла слушать, в недоумении вслушиваться в наполненное шорохами и болезненными стонами молчание. Потом молчание стало тишиной, и она спросила с тревогой:
— Что с вами?
— Н-ничего… Знаете, встал…
— Нужно было только очень захотеть, — сказала Анастасия Яковлевна. И, помолчав, спросила неожиданно: — У вас есть семья, дети?
— Да, двое… Двое детей… — Теперь он не лежал — сидел на своем ворохе хвои.
— Как вам надо верить, что все будет хорошо!
Пилот не смог удержать горькой улыбки, от этого обезображенное лицо его стало еще непригляднее.
— А вы верите? Вы же… только делаете вид. И срываетесь. Да, да, вы проговаривались уже не раз! — сказал он.
— Я хочу верить, а вы должны, обязаны. Потому что вас ждут.
— Вас тоже ждут.
Она покачала головой — не отрицая, а печалясь, что знает больше его:
— Может быть. Но я уже не очень нужна сыну, а вы своим необходимы, И значит, должны держаться, И выдержать.
Плечи пилота вдруг опустились, обмякли. И стали вздрагивать. Отворачиваясь и пряча глаза под ладонью, будто учительница могла увидеть его слезы, он заговорил, шепелявя и заикаясь сильнее обычного:
— Но ведь это же, это… Вы, вы — мне говорите "держаться"! Вы! А я раскис, как худая баба.
— Но вы же смогли встать! — напомнила Анастасия Яковлевна. — Просто вам не собраться, потому что голодны, четвертый день ничего не ели…
— Не ел… — как эхо, повторил пилот.
— Вот, и, пожалуйста, не отказывайтесь, не валяйте дурака! — Анастасия Яковлевна покопалась в своем бауле, пошелестела бумагой и подала два сложенных один на другой бутерброда.
Пилот протянул руку — и отдернул. Провел языком по шелушащимся коричневым губам.
Женщина ждала.
— Берите же! Ну, если вы такой упрямый, это в моих интересах теперь, чтобы вы ели. В моих и в ваших…
Он тяжело вздохнул и взял бутерброды. Отвернулся и, просыпая крошки через разрыв в щеке, мыча от боли, стал есть. Почти не разжевывая, судорожными движениями горла проталкивая жесткие куски в пищевод.
Доев, голодными глазами посмотрел на сумку Анастасии Яковлевны. Она угадала его немую мольбу:
— Повремените. Сразу после голодовки нельзя есть много.
Он проглотил заполнившую рот слюну, приготовляясь терпеть. Понимал, что надо терпеть, но с трудом сдерживался, не кричал: дай, если все равно дашь, дай сейчас!
— Анастасия Яковлевна, а ведь вы поступаете вопреки своим же словам. Моя смерть помогла бы жить другим, вы же делитесь со мной… своей жизнью.
Она, почти не разжимая губ, голосом бесконечно утомленного человека спросила:
— Чего вы добиваетесь? Чтобы я рвала волосы и причитала? Неужели вы не понимаете, что если нас не спасут вовремя, если придется умирать, то лучше умирать… людьми?
Потом они, не следя за временем, сидели молча, думая каждый о своем. Подняв глаза на иллюминаторы, пилот обратил внимание, что мороз начинает разрисовывать стекла тонкими серебряными веточками. Он встал, проковылял к печке и, не сгибаясь в пояснице, присев на корточки, подбросил дров. Жара в печке почти не оставалось, дрова не желали загораться. Следовало нагнуться и, как это делается тысячи лет, раздуть огонь. Но пилот медлил, боясь разбудить боль. У него было такое чувство, будто боль затаилась, приготовилась прыгнуть и вцепиться в него, как только он нагнется, наклонит голову. Как прыгает рысь на склонившегося к водопою оленя. И пилот, еще не решаясь нагнуться, уже втягивал голову в плечи, как бы защищая ее от клыков боли, хотя обычно боль грызла поясницу и грудь. Наконец он отважился. Пытаясь облегчить пытку, сначала опустился на колени, начал сгибаться — и вдруг разом выпрямился опять: снаружи донеслись голоса, сдержанное — вполголоса — ругательство.
Пилот растерянно посмотрел на Анастасию Яковлевну и встретил ее ничего не выражающий взгляд.
— Кажется, кто-то идет? — спросил он неуверенно.
— Мне стыдно, — сказала Анастасия Яковлевна. — А вам?
Первым в самолет ввалился Ольхин, сбросил возле печки вязанку хвороста со спины, посмотрел на стоящего на коленях пилота.
— Богу молимся? Не поможет эта падлюка!
Его не удивило, и не обрадовало, что пилот встал, двигается.
— Дрова не разгораются, а я не могу согнуться, — пожаловался пилот.
— Ладно, я разожгу! — сказал Ольхин и, опустившись на четвереньки, смешно выпятив зад, принялся раздувать тлеющие сучья. Они почти сразу же взялись огнем, он поднялся. Отряхивая ладони, доложил появившемуся в дверях Ивану Терентьевичу: — Человек вкалывает на прямом производстве и еще дневалит по бараку! Заслуживает он поощрения или нет?!
Иван Терентьевич опустил рядом с ольхинской свою вязанку. Вытянув из-под нее связывавший хворост трос, аккуратно смотал в кольцо и спрятал в карман.
— Петли ходили ставить, — сказал он, ни к кому не обращаясь. И спросил у пилота: — Я гляжу, дело на поправку пошло? Оклемался маленько?