— Встал вот кое-как, — сказал пилот.
— Это хорошо, — мертвым голосом похвалил Иван Терентьевич, проходя к своей подстилке из веток, Снял плащ, расстелил и, усевшись на него, стал разуваться, сетуя: — Все одно как без ничего, ноги насквозь мокрые.
Босиком он вернулся к печке, пристроил над ней носки и ботинки, прикурил. Вздохнув, переступил с ноги на ногу и направился назад, к плащу.
— Так-то… — лёг, закрыл глаза.
Ольхин следил за ним алым и в то же время насмешливым взглядом, — по его мнению, Ивану Терентьевичу следовало потрясти свои сетки, выдать что-нибудь. Обманувшись, он сплюнул на горячую печку и, сидя против раскрытой дверцы ее, запел вполголоса, как бы про себя, но косясь на Ивана Терентьевича:
А если выходили на повал,
Нам начальник пайку выдавал
И черпак шикарной баланды
Из гнилой картошин и воды…
На песенку не отреагировали — Иван Терентьевич явно решил зажать харч. Ольхин вторично плюнул на зашипевшую печку и, шаря взглядом по самолету, увидел Зорку. Цокнув языком, позвал:
— Иди сюда, псина, потолкуем! Может, меня мышей научишь ловить, еще одна специальность будет!
— И много их у тебя, специальностей? — не выдержал Иван Терентьевич.
Ольхин самодовольно ухмыльнулся;
— Одна, но правильная.
— Какая же?
— Скокарь.
— Это по какой части?
— По квартирной. Бесплатная, чистка от лишнего барахла в отсутствие хозяев. Для этого фрайера и существуют.
— Неужели вам нравится себя оскорблять? — удивилась Анастасия Яковлевна.
— Почему "оскорблять"?
— Но ведь по вашим же словам… вы — вор!
— Обязательно, — подтвердил Ольхин и снова запел:
Я вор, чародей, сын преступного мира…
— И вы… вы, кажется, гордитесь этим? — совсем растерялась Анастасия Яковлевна.
— Точно, — согласился Ольхин.
— Какой ужас!
Ольхин, довольный, рассмеялся. А Иван Терентьевич, не открывая глаз, напомнил учительнице:
— Наш разговор не забыли по этому вопросу? — Он помолчал. — И ведь живут такие — чужими руками. Я бы их самосудом — под корень.
Ольхин снова вызывающе рассмеялся.
— Чего-о? А если пасть порвут или кишки выпустят?
Он злился на Ивана Терентьевича, на учительницу, даже на пилота, почему-то считая их сытыми и благополучными, а себя незаслуженно обманутым, обойденным. Ему хотелось завести их, задеть. В первую очередь Заручьева. И он его завел.
— Мне? Такая, как ты, гнусь? — Иван Терентьевич приподнялся на локтях.
Ольхин сделал движение, будто хотел кинуться на Ивана Терентьевича, споткнулся о его взгляд, скрипнул зубами — и хрипло прорычал:
— Не бойсь, дядя шутит!
— Ну, пошути, пошути, — сказал Иван Терентьевич. — Повесели маленько.
Ольхин иронически фыркнул и, делая вид, будто разговор с людьми ему наскучил, снова привязался к собаке:
— Так что, пес-барбос, не хочешь ко мне идти? Точно, сытый голодному не товарищ, а ты на мышах отожрался, жирненький! Снять бы с тебя шкуру — ох, и котлеты бы получились! — парень приложил собранные щепотью пальцы ко рту и, отнимая, громко, плотоядно чмокнул.
— Неужели вы могли бы убить Зорку? — спросила Анастасия Яковлевна. И, помолчав, точно не решалась обидеть этим вопросом, добавила: — И съесть?
— Запросто! Хоть сейчас!
— По-моему, вы просто стараетесь Показаться хуже, чем в самом деде, — сказала Анастасия Яковлевна. — Думаете, наверное, что жестокость признак силы, да?
Ольхин промолчал, помешивая палочкой угли. Откуда было знать этой учительнице, что в местах заключения на Севере собачина ходила за лакомое блюдо, ели ее не от голодухи вовсе, для шика. Только ему почему-то вдруг захотелось, чтобы эта слепая, обычно немногоречивая женщина думала, что он действительно хлещется, наговаривает на себя. А впрочем, пусть думает что хочет! — решил Ольхин, пожимая в ответ на вопрос Анастасии Яковлевны плечами. Но задиристый, на пределе откровенной перебранки разговор помогал не так остро чувствовать голод, отвлечься. Фрайера, — а онзнал, что у них есть жратва, должна быть, — видимо, не собирались ни есть сами, ни тем более предлагать ему. Отнять или украсть он не мог, да и не хотел, пожалуй, — не те обстоятельства и не те люди. Оставалось одно: попытаться раздобыть жратву на стороне, утереть Фрайерам нос, доказать, каков он на деле, В аська-баламут, чего стоит…
— Спасибо гражданину Заручьеву, хоть растолковал, как зайцев ловить, а то глухарятина надоела, в глотку уже не лезет, — не смог он не съехидничать. — Придется поймать десяток-два ради смеха…
Ольхин прошел в корму самолета, разыскал там кусок тонкого троса. Свернув, сунул в печку, сверху накидал хвороста.
— Снег еще малой, ушкан как попало бегает, не набил троп. А на жировой след петлю ставить бесполезно, разве только осинку срубить до около нее две-три петли насторожить, — доброжелательно, будто не его вовсе заводил Ольхин, посоветовал Иван Терентьевич.
— Можем и осинку, — согласился Ольхин. — А где?
— А по ручью, я думаю, ниже того места, где воду брали. Увидишь, где у них набегано, там и валяй. А осиннику наломаешь, так помочись на него, чтобы вернее.
— Может, еще… чего сделать? — Ольхин выпрямился, прищурив один глаз, угрожающе подбрасывая на ладони тяжелый гаечный ключ, которым собирался рубить трос.
— Я тебе дело говорю, до соленого он охоч, ушкан. Смекаешь?
Ольхину стало неловко, он попытался представить, будто Иван Терентьевич не так его понял;
— Я и говорю — может, сахару ему еще насыпать или маслом помазать?
— И петли, когда настораживать станешь, хвоей натри. Пихтовой, — заканчивая разговор, велел Иван Терентьевич.
Ольхин вытащил из печки раскалившийся добела трос, бросил на не застеленный хвоей металлический пол — остывать. Остудив, отрубил метра полтора, расплющив гаечным ключом на ребре напильника, расплел на прядки. Надел ватник.
— Ну, я пошел, готовьте сковородку.
— Ни пуха ни пера, — напутствовала его Анастасия Яковлевна.
— Не заплутаешь? — уже на выходе окликнул его Иван Терентьевич. — Помнишь, как дорогу смотреть, где какая сторона?
— Помню. А сейчас и ни к чему: снег, следы назад приведут.
Когда дверь за парнем, клацнув пружиной, захлопнулась, встал Иван Терентьевич. Подбрасывая дрова в печку, проворчал:
— Народ!..
С полчаса они сидели на своих подстилках из лапника, трое думающих по-своему об одном и том же. Потом Зорка подошла к двери и тихонько заскулила.
— Гулять хочешь? — спросил Иван Терентьевич, не торопясь подниматься и выпускать собаку, хотя понимал, что сделать это нужно именно ему.
Анастасия Яковлевна отложила свое вязанье, предварительно ощупав место, куда его положить, и повернулась к дверям — будто могла наблюдать за собакой.
— Может, слышит кого-нибудь? — предположил пилот. — Белку или птицу какую-нибудь? Собаки — они чуткие. И все время настороже.
Учительница повернулась в его сторону.
— Знаете, я тоже последнее время все настороже. Все прислушиваюсь. Какой-то страх, что может прилететь самолет, а мы не будем знать даже. И все время хочется выйти наружу, послушать.
— Я выйду, послушаю… Заодно дров прихвачу. — Иван Терентьевич выпустил Зорку, мимоходом захватив с печки носки и ботинки. Обулся. Вышел, лязгнув дверью.
— В такую погоду ждать самолет бессмысленно, — сказал ему вслед пилот.
Учительница еще могла шутить:
— Это вам бессмысленно, а я ведь не вижу, какая погода. — И вспомнила: — Вы же голодны, я хотела… Извините, я сейчас…
Он взял поданное: пирожок и яйцо, а взгляд, помимо воли, приковался к сумке — сумка заметно отощалая.
Вернулся Иван Терентьевич, ворча:
— Худо человек устроен: одежда ему нужна, тепло, сушь. Мы вот без огня пропали бы, а зверь — тот в сторону от огня подается. И ни снег ему, ни дождь не помеха.
Учительница с напряженным вниманием лица вдруг подалась вперед:
— Слушайте! Я же говорила…
Было слышно только робкое шастанье ветра в вершинах сосен. Потом где-то, почему-то внизу, родился тягучий, ноющий звук, вначале еще более робкий, чем ветер.
— Точно самолет. — Иван Терентьевич встал, распахнул настежь дверь, запрокинул лицо к небу.
Пилот какое-то мгновение тоже послушал и подтвердил, безнадежно покачивая головой:
— Самолет. Всепогодный, военный. Идет тысячах на трех.
Анастасия Яковлевна, торопясь и сбиваясь, словно боялась, что не успеет досказать что-то и тогда произойдет непоправимое, заговорила неестественным тонким голосом:
— Послушайте, лежит снег… Все белое, на белом хорошо видно… Разжечь костер, кто-то говорил — кинопленка, много дыма… Может быть, обратят внимание, даже военный… Заметят…
— И решат, что охотники, им сейчас самое время, — грубо прервал учительницу Иван Терентьевич.
— Ничего они не заметят, некогда на таких скоростях замечать, — сказал пилот. — Заметить может только борт, выполняющий специальный рейс.
Учительница подавленно молчала. Она продолжала вслушиваться во что-то, хотя тишину опять нарушали только ветер да потрескивание дров в печке. Она даже не вздрогнула, когда одно из поленьев треснуло особенно громко, почти как выстрел, и алый уголек, вылетев из огня, упал у ноги. Пилот молча смотрел в пламя, уронив между колен свои большие, но сейчас такие беспомощные руки, низко наклонив голову.
Иван Терентьевич закрыл дверь.
— Снег, — сказал он Анастасии Яковлевне.
Учительница кивнула и снова ушла в себя. Пилот подбрасывал в печку дрова, когда она внезапно спросила:
— Уже вечер, наверное?
— Нет, но к тому идет.
— А снег густой?
— Как вам сказать…
— Во всяком случае, достаточный, чтобы засыпать следы, да? Вы не боитесь, что этот парень может не найти дорогу к самолету? Если следы засыплет?
— Не думаю, — сказал пилот.
— Иван Терентьевич, — позвала слепая, — Иван Терентьевич, вас не беспокоит снег и что… Ольхин ушел в тайгу?