Это случилось в тайге (сборник повестей) — страница 108 из 121

— Встал вот кое-как, — сказал пилот.

— Это хорошо, — мертвым голосом похвалил Иван Терентьевич, проходя к своей подстилке из веток, Снял плащ, расстелил и, усевшись на него, стал разуваться, сетуя: — Все одно как без ничего, ноги насквозь мокрые.

Босиком он вернулся к печке, пристроил над ней носки и ботинки, прикурил. Вздохнув, переступил с ноги на ногу и направился назад, к плащу.

— Так-то… — лёг, закрыл глаза.

Ольхин следил за ним алым и в то же время насмешливым взглядом, — по его мнению, Ивану Терентьевичу следовало потрясти свои сетки, выдать что-нибудь. Обманувшись, он сплюнул на горячую печку и, сидя против раскрытой дверцы ее, запел вполголоса, как бы про себя, но косясь на Ивана Терентьевича:

А если выходили на повал,

Нам начальник пайку выдавал

И черпак шикарной баланды

Из гнилой картошин и воды…

На песенку не отреагировали — Иван Терентьевич явно решил зажать харч. Ольхин вторично плюнул на зашипевшую печку и, шаря взглядом по самолету, увидел Зорку. Цокнув языком, позвал:

— Иди сюда, псина, потолкуем! Может, меня мышей научишь ловить, еще одна специальность будет!

— И много их у тебя, специальностей? — не выдержал Иван Терентьевич.

Ольхин самодовольно ухмыльнулся;

— Одна, но правильная.

— Какая же?

— Скокарь.

— Это по какой части?

— По квартирной. Бесплатная, чистка от лишнего барахла в отсутствие хозяев. Для этого фрайера и существуют.

— Неужели вам нравится себя оскорблять? — удивилась Анастасия Яковлевна.

— Почему "оскорблять"?

— Но ведь по вашим же словам… вы — вор!

— Обязательно, — подтвердил Ольхин и снова запел:

Я вор, чародей, сын преступного мира…

— И вы… вы, кажется, гордитесь этим? — совсем растерялась Анастасия Яковлевна.

— Точно, — согласился Ольхин.

— Какой ужас!

Ольхин, довольный, рассмеялся. А Иван Терентьевич, не открывая глаз, напомнил учительнице:

— Наш разговор не забыли по этому вопросу? — Он помолчал. — И ведь живут такие — чужими руками. Я бы их самосудом — под корень.

Ольхин снова вызывающе рассмеялся.

— Чего-о? А если пасть порвут или кишки выпустят?

Он злился на Ивана Терентьевича, на учительницу, даже на пилота, почему-то считая их сытыми и благополучными, а себя незаслуженно обманутым, обойденным. Ему хотелось завести их, задеть. В первую очередь Заручьева. И он его завел.

— Мне? Такая, как ты, гнусь? — Иван Терентьевич приподнялся на локтях.

Ольхин сделал движение, будто хотел кинуться на Ивана Терентьевича, споткнулся о его взгляд, скрипнул зубами — и хрипло прорычал:

— Не бойсь, дядя шутит!

— Ну, пошути, пошути, — сказал Иван Терентьевич. — Повесели маленько.

Ольхин иронически фыркнул и, делая вид, будто разговор с людьми ему наскучил, снова привязался к собаке:

— Так что, пес-барбос, не хочешь ко мне идти? Точно, сытый голодному не товарищ, а ты на мышах отожрался, жирненький! Снять бы с тебя шкуру — ох, и котлеты бы получились! — парень приложил собранные щепотью пальцы ко рту и, отнимая, громко, плотоядно чмокнул.

— Неужели вы могли бы убить Зорку? — спросила Анастасия Яковлевна. И, помолчав, точно не решалась обидеть этим вопросом, добавила: — И съесть?

— Запросто! Хоть сейчас!

— По-моему, вы просто стараетесь Показаться хуже, чем в самом деде, — сказала Анастасия Яковлевна. — Думаете, наверное, что жестокость признак силы, да?

Ольхин промолчал, помешивая палочкой угли. Откуда было знать этой учительнице, что в местах заключения на Севере собачина ходила за лакомое блюдо, ели ее не от голодухи вовсе, для шика. Только ему почему-то вдруг захотелось, чтобы эта слепая, обычно немногоречивая женщина думала, что он действительно хлещется, наговаривает на себя. А впрочем, пусть думает что хочет! — решил Ольхин, пожимая в ответ на вопрос Анастасии Яковлевны плечами. Но задиристый, на пределе откровенной перебранки разговор помогал не так остро чувствовать голод, отвлечься. Фрайера, — а онзнал, что у них есть жратва, должна быть, — видимо, не собирались ни есть сами, ни тем более предлагать ему. Отнять или украсть он не мог, да и не хотел, пожалуй, — не те обстоятельства и не те люди. Оставалось одно: попытаться раздобыть жратву на стороне, утереть Фрайерам нос, доказать, каков он на деле, В аська-баламут, чего стоит…

— Спасибо гражданину Заручьеву, хоть растолковал, как зайцев ловить, а то глухарятина надоела, в глотку уже не лезет, — не смог он не съехидничать. — Придется поймать десяток-два ради смеха…

Ольхин прошел в корму самолета, разыскал там кусок тонкого троса. Свернув, сунул в печку, сверху накидал хвороста.

— Снег еще малой, ушкан как попало бегает, не набил троп. А на жировой след петлю ставить бесполезно, разве только осинку срубить до около нее две-три петли насторожить, — доброжелательно, будто не его вовсе заводил Ольхин, посоветовал Иван Терентьевич.

— Можем и осинку, — согласился Ольхин. — А где?

— А по ручью, я думаю, ниже того места, где воду брали. Увидишь, где у них набегано, там и валяй. А осиннику наломаешь, так помочись на него, чтобы вернее.

— Может, еще… чего сделать? — Ольхин выпрямился, прищурив один глаз, угрожающе подбрасывая на ладони тяжелый гаечный ключ, которым собирался рубить трос.

— Я тебе дело говорю, до соленого он охоч, ушкан. Смекаешь?

Ольхину стало неловко, он попытался представить, будто Иван Терентьевич не так его понял;

— Я и говорю — может, сахару ему еще насыпать или маслом помазать?

— И петли, когда настораживать станешь, хвоей натри. Пихтовой, — заканчивая разговор, велел Иван Терентьевич.

Ольхин вытащил из печки раскалившийся добела трос, бросил на не застеленный хвоей металлический пол — остывать. Остудив, отрубил метра полтора, расплющив гаечным ключом на ребре напильника, расплел на прядки. Надел ватник.

— Ну, я пошел, готовьте сковородку.

— Ни пуха ни пера, — напутствовала его Анастасия Яковлевна.

— Не заплутаешь? — уже на выходе окликнул его Иван Терентьевич. — Помнишь, как дорогу смотреть, где какая сторона?

— Помню. А сейчас и ни к чему: снег, следы назад приведут.

Когда дверь за парнем, клацнув пружиной, захлопнулась, встал Иван Терентьевич. Подбрасывая дрова в печку, проворчал:

— Народ!..

С полчаса они сидели на своих подстилках из лапника, трое думающих по-своему об одном и том же. Потом Зорка подошла к двери и тихонько заскулила.

— Гулять хочешь? — спросил Иван Терентьевич, не торопясь подниматься и выпускать собаку, хотя понимал, что сделать это нужно именно ему.

Анастасия Яковлевна отложила свое вязанье, предварительно ощупав место, куда его положить, и повернулась к дверям — будто могла наблюдать за собакой.

— Может, слышит кого-нибудь? — предположил пилот. — Белку или птицу какую-нибудь? Собаки — они чуткие. И все время настороже.

Учительница повернулась в его сторону.

— Знаете, я тоже последнее время все настороже. Все прислушиваюсь. Какой-то страх, что может прилететь самолет, а мы не будем знать даже. И все время хочется выйти наружу, послушать.

— Я выйду, послушаю… Заодно дров прихвачу. — Иван Терентьевич выпустил Зорку, мимоходом захватив с печки носки и ботинки. Обулся. Вышел, лязгнув дверью.

— В такую погоду ждать самолет бессмысленно, — сказал ему вслед пилот.

Учительница еще могла шутить:

— Это вам бессмысленно, а я ведь не вижу, какая погода. — И вспомнила: — Вы же голодны, я хотела… Извините, я сейчас…

Он взял поданное: пирожок и яйцо, а взгляд, помимо воли, приковался к сумке — сумка заметно отощалая.

Вернулся Иван Терентьевич, ворча:

— Худо человек устроен: одежда ему нужна, тепло, сушь. Мы вот без огня пропали бы, а зверь — тот в сторону от огня подается. И ни снег ему, ни дождь не помеха.

Учительница с напряженным вниманием лица вдруг подалась вперед:

— Слушайте! Я же говорила…

Было слышно только робкое шастанье ветра в вершинах сосен. Потом где-то, почему-то внизу, родился тягучий, ноющий звук, вначале еще более робкий, чем ветер.

— Точно самолет. — Иван Терентьевич встал, распахнул настежь дверь, запрокинул лицо к небу.

Пилот какое-то мгновение тоже послушал и подтвердил, безнадежно покачивая головой:

— Самолет. Всепогодный, военный. Идет тысячах на трех.

Анастасия Яковлевна, торопясь и сбиваясь, словно боялась, что не успеет досказать что-то и тогда произойдет непоправимое, заговорила неестественным тонким голосом:

— Послушайте, лежит снег… Все белое, на белом хорошо видно… Разжечь костер, кто-то говорил — кинопленка, много дыма… Может быть, обратят внимание, даже военный… Заметят…

— И решат, что охотники, им сейчас самое время, — грубо прервал учительницу Иван Терентьевич.

— Ничего они не заметят, некогда на таких скоростях замечать, — сказал пилот. — Заметить может только борт, выполняющий специальный рейс.

Учительница подавленно молчала. Она продолжала вслушиваться во что-то, хотя тишину опять нарушали только ветер да потрескивание дров в печке. Она даже не вздрогнула, когда одно из поленьев треснуло особенно громко, почти как выстрел, и алый уголек, вылетев из огня, упал у ноги. Пилот молча смотрел в пламя, уронив между колен свои большие, но сейчас такие беспомощные руки, низко наклонив голову.

Иван Терентьевич закрыл дверь.

— Снег, — сказал он Анастасии Яковлевне.

Учительница кивнула и снова ушла в себя. Пилот подбрасывал в печку дрова, когда она внезапно спросила:

— Уже вечер, наверное?

— Нет, но к тому идет.

— А снег густой?

— Как вам сказать…

— Во всяком случае, достаточный, чтобы засыпать следы, да? Вы не боитесь, что этот парень может не найти дорогу к самолету? Если следы засыплет?

— Не думаю, — сказал пилот.

— Иван Терентьевич, — позвала слепая, — Иван Терентьевич, вас не беспокоит снег и что… Ольхин ушел в тайгу?