Тогда Ольхин снова пристроил за спину глухарятину, закурил и осмотрелся. Слабенький ветерок, не способный даже пригнуть к земле дым костра, по одному угонял на гарь черные глухариные перья. И туда же тянулась цепочка оставленных человеком следов. Сначала цепочка, потом сужающаяся полоска, потом ниточка. По этой цепочке, полоске и ниточке следовало идти Ольхину. Может быть, плюнуть ему на эту погоню? Вернуться в самолет и завалиться спать? Брюки у него мокрые, у ватника только рукава успели просохнуть, пока жарил глухарятину. Придет он сейчас к самолету, откроет дверь… и ему скажут, что он украл золото, да? А если их выручат, то на него заведут новое дело по такой кляузной статье, что закачаешься? Доказывай потом, что ты не верблюд, все равно не докажешь! Нет, так не пляшет, гражданина Заручьева он догонит и доставит в самолет — разбираться. Догнать его, раз даже еще костер не погас, плевое дело — далеко он уйти не мог.
Ольхин забыл, что он в тайге, что один, а впереди ночь. Спотыкаясь, перелезая через валежины, он шел с тупой целеустремленностью пьяного найти среди похожих друг на друга деревьев, как в толпе на улице, нужного ему человека — и набить морду. Ни о чем больше он не мог думать и не хотел. Не забывая идти по следу, но не всегда помня, что идет по нему, Ольхин высматривал Ивана Терентьевича справа и слева, подозрительно вглядываясь в заросли хвойного подлеска, где тот мог спрятаться. Но след уводил мимо, дальше. Давно осталась позади гарь с костром. Потом были бор, распадок, поросшие березняком "бельники", опять гарь и бор. Ольхин не запоминал мест, по которым проходил, зная одно — след.
Начав снова уставать, он принялся распалять себя, воображая встречу с Иваном Терентьевичем.
— Что, сука? Попался? — спросит его Ольхин.
Тот замечется, заюлит, как нашкодившая кошка, которой прижали сапогом хвост. Заверещит:
— Я? Что? В чем дело? Какое вы имеете право?
А Ольхин врежет ему дрыном между лопаток.
— Вот, — скажет, — какое право. Понял?
Воображение прибавляло сил, но ненадолго. Потом их не стало хватать и на воображение. Ольхин приостановился, переводя дыхание, и спохватился, что подкрадывается вечер. Но теперь в этом был виноват Иван Терентьевич, и парень принялся собирать и стаскивать в кучу сухой валежник, каждую проходку прибавляя к счету, который будет предъявлен Заручьеву. Набралась уже порядочная куча топлива, когда Ольхин, возвращавшийся к ней в бессчетный раз с дровиной на плече, остановился на полдороге: ведь костер разжигать нельзя! Заручьев заметит огонь, поймет, что его преследуют, — и, несмотря на темноту, кинется бежать как заяц. Ольхину не разглядеть будет его следов, и гад оторвется на целую ночь хода! Ольхин перебирал в памяти самые уничтожающие слова: кусочник, гадина ползучая, помоечник, стукач, вор… И на последнем споткнулся — оно не становилось в ряд с остальными. Разве Иван Терентьевич вор? Он пакостный фрайер, а вор Ольхин! Вор, человек! А Иван Терентьевич именно не человек, не вор, просто Ольхин искал позорные слова, а Заручьев украл золото, вот и вышло, что он вор, черт, опять что-то не то получается, — Ольхин растерялся, точно внезапно зажгли свет, а он — голый.
— Поносник шелудивый, — уже вслух выругал он Заручьева, посчитав это разрешением вопроса.
Но надо было решать другой вопрос — о ночлеге. Его нельзя было решить никаким ругательством. Что делать? Заручьев мог находиться и в десятке километров впереди, и за перелеском, может быть тоже устраиваясь на ночлег. Как его не вспугнуть? Парень оглянулся и увидел сдвоенный след — свой и Ивана Терентьевича, — убегающий в только что оставленный позади бор. Идея! Вернуться назад и развести костер за бором, черта с два увидит тогда Заручьев огонь!
— Выкусил? — сразу повеселел Ольхин и с торжеством посмотрел туда, где терялся в сумерках след пока только одного человека.
Анастасия Яковлевна осторожно потянула с пилота полушубок.
— Проснитесь, пожалуйста!
— А! Что? — испуганно спросил летчик.
— Знаете, кажется уже утро…
Пилот, помотав головой, разогнал сонливость.
— Да, утро. А в чем дело?
— Приходил Иван Терентьевич… Только я не узнала его по голосу почему-то…
— Ну, что он сказал? Ольхина не нашел?
— Знаете, он ничего не успел сказать. Вернее, успел выругаться в дверях и… ушел снова. Но я ему сообщила о пропаже.
— Тогда все ясно, — сказал пилот. — Отправился ловить субчика. — У него получилось: шупшика.
— Если он… — учительница искала слово, — не поймал его вчера, то…
— Вчера он его встречал, а сегодня ушел ловить, догонять. Это разные вещи, Анастасия Яковлевна. Иван Терентьевич его найдет, он старый и опытный таежник. Так что давайте наберемся терпения и будем ждать.
— Еще одно ожидание, — вздохнула Анастасия Яковлевна. — До чего все это… невероятно.
— И до чего хочется есть, — в тон ей сказал пилот.
Анастасия Яковлевна, коснувшись рукой стены, повернулась, чтобы отойти к своей постели. Она пыталась представить себе маленький разбитый самолет в огромной белой тайге — сверху. Каким должны увидеть его те, кто их разыскивает. Сумеют ли, разглядят ли?
— Может быть, все-таки разжечь около самолета костер? — предложила она робко.
— Зачем. Погода нелетная, видимости — никакой.
Ну что ж, она понимала, что он прав, что некому приносить для костра лишние дрова, что, наверное, не помог бы и дым. И главное, что вот уже столько дней незачем было сигналить дымом…
— Давайте тогда… завтракать, — предложила она с горькой улыбкой. — Все равно…
"Перед смертью не надышишься!" — хотел закончить летчик, но промолчал. Он сказал другое:
— Нет воды. Не знаю, доковыляю ли я к ручью…
— Можно растопить снег, — догадалась Анастасия Яковлевна, и он, брякнув пустым ведром, вышел из самолета.
— Зорка! — окликнула Анастасия Яковлевна, когда дверь захлопнулась. Собака подошла, ткнулась мордой в колени. Женщина нагнулась, погладила ее между ушами и сказала:
— Как хорошо, что ты ничего не понимаешь…
Пилот вернулся с полным ведром снега, поставил ведро на печку.
— Порядок!
— Ну, вот и прекрасно. Будете потом рассказывать жене, как занимались бабьими делами — топили печку, чай заваривали… Хвастаться станете, наверно?
Он выдавил из себя невеселый смешок:
— Эх, Анастасия Яковлевна, Анастасия Яковлевна!..
Скудный завтрак прошел в молчании. Пилот не отрываясь смотрел, как неуверенные в своей точности длинные пальцы слепой учительницы заворачивают и прячут в открытую пасть баула остатки. Он видел только руки и еду. Он без конца мог бы смотреть на них. И даже забыл поблагодарить.
— Кстати, — нарушила затянувшееся молчание Анастасия Яковлевна и повернула лицо совсем не в ту сторону, где находился собеседник, — я ведь даже не знаю, как вас зовут. Представьтесь, пожалуйста.
— Зовут Владимиром, — сказал летчик. — Владимир Федорович Звонцов.
— Вот и познакомились, — улыбнулась учительница и насторожилась. — Вам не послышались шаги?
Он молча помотал головой, а потом, спохватившись, сказал:
— Нет.
— Опять! Слышите?
Пилот приоткрыл дверь, выглянул — и вспугнул с уцелевшего крыла самолета сойку.
— Ну и слух у вас! — удивился он. — Птица ходила по плоскости.
— Я подумала, возвратился Иван Терентьевич. Вы не сомневаетесь, что в случае… Ну, что он справится с Ольхиным?
— Конечно, — уверил летчик.
— Понимаете, как-то не хватает его…
Пилот понял по-своему:
— Запас дров нам оставили, в крайнем случае попробую пилить.
— Не хватает присутствия человека, — сказала Анастасия Яковлевна. — И именно Ивана Терентьевича. Его спокойствие как-то передавалось… А я ведь даже не представляю, какой он.
— Обыкновенный, — сказал пилот. — Но мужик, в самом деле, настоящий. С таким не пропадешь, но и такой не пропадет.
— Вы что, иронизируете?
— Нет, завидую.
Она вскинула голову, будто прислушивалась опять.
— А я не завидую. Спокойствие — это в какой-то мере и равнодушие, а равнодушным, по-моему… холодно жить.
Пилот прикурил сбереженный в запас окурок и лёг. К нему подошла Зорка, прислонилась к плечу и замерла. Пилоту было больно менять положение, он помнил об этом и все-таки стал поворачиваться на бок. Повернувшись, нашел, не открывая глаз, собачью голову и опустил на нее руку, а собака придвинулась еще плотнее и сама стала гладиться о ладонь. И оттого, что она искала его ласки и сочувствия, хотя куда больше ласка, и сочувствие, и жалость нужны были ему, у пилота даже как-то посветлело на душе, потому что у ничего не имеющих ничего не просят.
Он ничего не имел, ничего не мог дать, и ненавидел свое беспомощное тело. Такое слабое и такое требовательное: оно все время требовало еды — как работающий двигатель горючего. Пока двигатель работал вхолостую, можно было не беспокоиться о горючем: Остановиться? Ну и пусть, он сам хотел остановить его. Но учительница уговорила не останавливать, и он пошел на это тогда. Решив, что Заручьев и Ольхин бросили их, и, значит, двигатель обязан работать, потому что Анастасии Яковлевне нужны тепло и какая-то опора. Он так думал, должен был так думать.
Он ошибся — в тот раз и Ольхин и Заручьев вернулись. Но и минутная потребность в силе разбудила слабость: голод, однажды получивший подачку, стало невозможно смирять.
— Говорят, существует лечение голодом. Я, кажется, согласился бы обменять его на любые болезни, — сказал пилот и прикусил язык: не следовало вспоминать о голоде, можно подумать, будто он, не смея говорить прямо, выпрашивает новую подачку. Ничего подобного, голод существует сам по себе, он не собирается его ублажать, наоборот! Пилот оглянулся на учительницу, готовый закричать об этом. Анастасия Яковлевна сидела по обыкновению с вязанием на коленях, но руки неподвижно лежали на спицах, прогнув их своей тяжестью.
Она думала о том, что относительно счастлива, пожалуй: из темноты переходить в тьму Легче, чем из света. Слабое утешение, но все-таки. И она почти прожила отпускаемое людям. Сын? Он потерял ее уже давно, ну и — так и не найдет, вот и все… Она думала об этом, как читают иногда книгу — мысли не становились драными, за ними не было образов. А фразу пилота о лечений голодом, вернее то, что угадывалось за ней, слепая учительница именно увидела.