— Ничего ребята! — Иван Яковлевич задумчиво смотрел на дверь, за которой скрылись Ганько со Стуколкиным. — С Фомой же я и поспорил как-то. Давненько уже. Говорит: горбатого могила исправит. А я так думаю, могила никого не исправит, она могила и есть. Жизнь — та может! Если, Николай Николаич, жизнь не исправит — никто не исправит. Никакой тебе Антон Александрович Латышев, как он руками ни маши!..
— Шахматы зато привез, — прыснул Скрыгин.
Но Тылзин осуждающе блеснул глазами:
— Латышев — он тоже доброго хочет, ты не смейся. Все хотим доброго. Только подступаться не знаем как. Ходим да охаем: ах да ох! Думаешь, Латышев не понимает? Понимает… Ему по должности полагается… разные слова говорить.
Сухоручков, потыкав кулаками не желающую пышнеть подушку, поднял голову:
— А я тебя, Иван Яковлевич, чего-то не понимаю, Ей-богу! Нагородил семь верст до небес, и все лесом. Сам, поди, заблудился?
— Не заблудил, не бойся! Я говорю, жизнь у нас, какая теперь? В коммунизм входим! Вот и обязаны мы с тобой так жить, чтобы всякая сволочь вроде как голой себя чувствовала. К людям подойти стыдилась.
— А кому не стыдно? Вот как Воронкину?.. Слыхал, как он милиционерам?..
— Вот и выпустили их для проверки. Чтобы ясно, которых куда.
— Черт с ним, с Воронкиным. Согласен. Но скажи ты мне, мил человек, кого им стыдиться? Меня да тебя? Верно, не воруем. Так и Борька Усачев не ворует. И Никанор — упаси боже, крошки чужой не возьмет. Так или не так, Никанор?
Коньков заворочался под одеялом, но промолчал.
— По-моему, Иван Яковлевич, вор лучше честного подлеца. Как хочешь! — подытожил Сухоручков.
— Так я к тому и веду. Должны мы так жить, чтобы всякому жулью дыхнуть возле нас нечем было… Сами они перевелись чтобы, от честной жизни!..
— Долго прождешь, Иван Яковлевич!..
— А это, брат, уже не от них, а от нас зависит! Жизнь, она и сейчас, сам видишь, воспитателем работает. Только не в полную силу еще, это так. Вот и получаются Воронкин да Ангуразов…
— Двое. Счет три к двум, — поднял руку Скрыгин. — В нашу пользу. Да, Иван Яковлевич?
Брякнув дверцей печки, майор Субботин вытряхнул окурки из пепельницы, поправил на чернильнице крышку. Он нарочно тянул время, но парень молчал. Смотрел в пол, на комочек оброненного с папиросы пепла и крохотные седые пылинки вокруг него. Прикидывался равнодушным, уставшим от ненужного разговора.
— Так зачем это тебе все-таки было надо? — спросил майор, когда надоело ждать.
— Что, начальник?
— Брать на себя вину. Ценой собственной свободы хотел друзей выручить?
— Мотал я таких друзей с колуном навстречу! — презрительно сказал Шугин.
— Просто на свободе не понравилось?
— Да, не понравилось, — охотно согласился Шугин: отвяжись, мол, только, пожалуйста!
— А почему? Не скажешь?
— По всему…
Майор посмотрел насмешливо, но за насмешливостью прятался поиск каких-то очень нужных, доходчивых слов, которые не хотели находиться. После беседы с Ганько не сложно было понять, что руководило Шугиным. Куда сложнее рассеять озлобленность парня, и без того тяготящегося разговором, презирающего милицейскую форму и самого майора.
— Знаешь, как я милиционером стал? — внезапно спросил он. Глаза стали строгими, усталыми.
Шугин пожал плечами, продолжая рассматривать оброненный с папиросы пепел. „Чего ты ко мне привязался?“ — говорила его поза.
— Сын у меня, Мишка… — сказал майор и на мгновенье запнулся, — вроде тебя… Я с немцами дрался, а он… легких денег искал… в чужих карманах. Я с простреленным легким домой пришел, а сын в тюрьме. Вот и подумал тогда: кто виноват в этом? В том, что нужно молчать, если спрашивают про сына, стесняться? Решил, что сам — воспитал плохо. Что люди не остановили вовремя, не спустили шкуру. Жену, тещу, всех виноватая, кроме него. Его — жалко было…
— Нечего нас жалеть, — буркнул, не поднимая головы, Шугин. — Сами мы… виноваты…
Кажется, он хотел сказать это, презирая жалость майора: такие, мол, как я, не нуждаются в жалости! И сорвался. Майор понял, что ему жалко себя. Горько, что должен искать таких же в друзья и приятели, только с такими же — где-то на узких задворках жизни — не таиться, не прятаться.
— А я вот… жалел, — вздохнул майор. — Сначала — как щенка, попавшего под машину. Что недосмотрели. А потом, — он мельком взглянул на Шугина: слушает ли? — потом за другое жалел. За то, что приходится ему около жизни жить. От жизни, от настоящей, — крохи одни подбирать. Заваль. С честным человеком не подружиться. Честную девушку если полюбил…
— Дешевки они! Все дешевки! — гневно блеснув глазами, прошипел Шугин.
Майор понял, что задел парня за живое.
— Брось. Не дешевле, чем мы с тобой. Я говорю; полюбил девушку, может, даже она его полюбила… И так бывает, не думай! Ну, а потом оказывается, что общего-то ничего и нет. Другие интересы, другие взгляды на вещи. Чужие. Разные. Подвернется кто-нибудь на пути, покажется ближе — и конец…
— Значит, если загремел под откос, значит — все? Не рыпайся, да?..
— Почему?
— Сами же вы… говорите…
— Я говорю, что так бывает, пока человек под этим самым откосом ходит. Если вылез — значит, другим стал. Правда, иногда легче бывает вылезти, чем убедить людей, что ты вылез. Плохо таким верят. Доказывать надо.
— Вам докажешь!..
— А кто виноват?
Шугин промолчал, только углом рта дернул.
— В Мишкиной судьбе я себя считал виноватым. Вот и пошел работать в милицию. Думал: сына не сумел удержать вовремя, может — чужих сыновей смогу. А как тебя удержишь, если ты сам за решетку просишься? Сказал бы ты мне — как? А?
Шугин сказал другое:
— Короче, конченый я человек…
— Если сам хочешь таким быть…
— А если… не хочу?
— Тогда не конченый. Тогда, брат, — майор ободряюще улыбнулся, — наоборот. Начинающийся.
По-прежнему не поднимая глаз, Шугин достал папиросы. Майор сделал движение рукой по направлению к раскрытой пачке, но заставил себя еще раз передвинуть пепельницу. Ближе к Шугину, будто затем только и протянул руку. Он смотрел с завистью, как парень закуривает.
— Я, начальник, вроде бы вылез из-под откоса, — сказал, закурив, Шугин. — А тут…
Он вздохнул, но попытался выдать вздох за глубокую папиросную затяжку.
— Что — тут?
— Жизнь, начальник, падлючья…
— Не врешь? Ты подумай. Может, ты многого шибко от нее требуешь? Чтобы она тебе ковром стелилась? Чего захотел — то и пожалуйста? Так, Шугин, наверное, ни у кого не получается… За все надо бороться, а так — протянуть руку и взять — ты пробовал. Знаешь, к чему приводит… Да ведь и не все возьмешь, верно?
— Не все, — задумчиво согласился парень.
— Да и не интересно так, — продолжал майор, — чтобы все само в руки давалось. Скучно. Хорошо, когда можно собой гордиться: добился, победил. Пробовал так?
Не отвечая, парень думал о чем-то. И майор посоветовал:
— Ты попробуй…
— Поздно, начальник! Уеду я отсюда, вот что.
— Говорят: лучше поздно, чем никогда. А уехать — это не вопрос. Жалеть бы потом не стал…
— Нечего мне жалеть.
— Тебе виднее, конечно. Я думал, привык здесь, к тебе привыкли. Чего вам не сидится на месте, не понимаю! Ты хочешь уехать, Усачев уехал… — нарочито небрежно сказал майор.
Виктор вскинул голову, впился взглядом в его лицо:
— Куда уехал?
— Вот уж не спрашивал. Знаю, что брал расчет.
Голова Шугина снова склонилась, глаза потухли. Выдавил насильственную улыбку:
— Жену, значит, повез?
— Откуда у него жена? Один.
— Откуда!.. С Лужни.
— Путаешь ты чего-то. Там у вас и девушек-то — одна Настя.
— Она и есть, — опять заставил себя улыбнуться Шугин.
— Чепуху городишь, — уверенно опровергнул майор. — Настя никуда не думала уезжать! А ты что, дружил с нею?
— Нет, — качнул головой Шугин. — Просто — ногу я разрубил, она вылечила.
Майор встал, обогнул стол. Глядя в окно, по мокрому подоконнику которого прыгали воробьи, словно бы и не Шугину вовсе, сказал:
— Хорошая девушка… Бесхитростная, доверчивая. Такую обмануть, обидеть — ничего не стоит какому-нибудь мерзавцу… Говоришь, ногу лечила тебе? Я бы на твоем месте хоть попрощался с нею, спасибо сказал…
Шугин отмолчался. Отворотясь, грыз ногти. Слова начальника милиции совпадали с его мыслями. Или мысли рождались из слов? Как бы то ни было, Усачев уехал. Значит, если Ганько не соврал тогда, Настя отшила Усачева. Сказала: катись к черту. Но, скорее всего, Ганько соврал или ошибся. Ему, Шугину, это безразлично. Настя его не интересует. Но на Лужню, может, действительно стоит съездить? Показаться, пусть не думают, будто замешан в этой копеечной краже. Ну и… попрощаться с мужиками все-таки… Можно и Насте сказать спасибо, повозилась тогда с его раной. Что верно, то верно. Так он ей и скажет.
Покосившись на рассматривающего воробьев майора, Виктор неуверенно спросил:
— Мне как, можно уйти?
— Конечно.
— Так я пойду…
Он поднялся, повертел в руках шапку. Словно майору, а не ему это было нужно, пообещал:
— Съезжу туда. На Лужню.
— Съезди, — оборачиваясь, сказал майор. — Посмотри. Чуть не полгода там прожил. Возможно, когда-нибудь добрым словом помянешь.
— Не за что ее добрым словом. То же, что в заключении. Лес да барак. Только что конвоя нету.
— Так-таки и то же самое? — удивился майор. — Никакой разницы? А это не оттого, что ты не научился еще смотреть по-другому? Мол, если не тюрьма — значит, дым коромыслом, на каждом углу закусочная? Неужели ничего хорошего не видел на Лужне?
Шугин хотел сказать „нет“, но вспомнил увиденный Настиными глазами мир. Видение, подернутое туманом сказочности, оставило странное чувство. Словно был около, но не нашел входа. Не дошел до него.
— А что там увидишь, на Лужне? — спросил Виктор, надеясь втайне: вдруг майор объяснит, где вход?
Майор не объяснил.