Та, угадав, что говорят про нее, сделала шаг вперед.
— Простите, но нас — двое.
— Речь шла только о вас, — немного резко сказал первый пилот.
— Но я же не могу без Зорки, она меня водит, — в голосе слепой учительницы слышалась растерянность.
Пилот невольно улыбнулся:
— Я думал, кто-нибудь из ребят… Собаку — пожалуйста! Только привяжите.
— Она не кусается! — заверила Анастасия Яковлевна.
— Привяжите, чтобы не бегала по самолету.
Он направился к лейтенанту и его подопечному, раскатывая в пальцах папиросу. Похлопал себя по карманам. Иван Терентьевич — хотя на этот раз его не просияли об этом — предупредительно чиркнул спичкой и, спрятав ее в сложенных ладонях от ветра, шагнул навстречу:
— Прошу.
Пилот прикурил.
— Наши труды повезли? — спросил Иван Терентьевич, взглядом ощупывая пакет под мышкой у летчика. — Тара знакомая…
Первый пилот промолчал.
— Ну что ж, Антонина, прощай! — Иван Терентьевич забрал у своей спутницы сетки и неловко, словно стыдясь, чмокнул ее в щеку. — К Сашке в интернат наведайся — как он там. Ну, и вообще… Чтобы все в полном порядке…
— За меня не переживай, — сказала женщина. — Ни за Саньку. Да и не на год уезжаешь — на тридцать дён.
— Ну, ступай… — Иван Терентьевич забросил в кабину сначала сетки, потом чемодан и, не оглянувшись даже, влез сам, ухватившись за протянутую вторым пилотом руку. Пристроив кладь в сетке над головой, уселся на жесткую узенькую скамейку рядом с Анастасией Яковлевной и потрепал за ушами Зорку, положившую узкомордую голову на колени хозяйки.
Первый пилот прошел на свое место. Потом влез парень с вещевым мешком — ему второй пилот руки не протягивал — и остался стоять в проходе. Последним, громыхая сапогами, поднялся лейтенант милиции, показал подконвойному место в середине самолета:
— Садись.
Сам уселся напротив — руки на коленях, локоть касается кобуры.
Второй пилот выглянул в дверной проем, крикнул ребятишкам:
— А ну, провожающие, разбегайся! Быстро!
Самолет шел на высоте четырех сотен метров. От вибрации дребезжали, казалось, даже стекла иллюминаторов, монотонный шум двигателя ватой закладывал уши. Но разговаривать все-таки было можно — если сидеть рядом, то даже не очень повышая голос.
Но разговаривать никому не хотелось — кроме Ивана Терентьевича. Тот попытался рассказывать Анастасии Яковлевне, про свою старательскую молодость. Потом — о сыновьях: как будут и должны они жить. Но Анастасия Яковлевна отвечала невпопад, и Иван Терентьевич обиженно замолк.
Анастасия Яковлевна думала о восьмилетием мальчике, потерявшемся во время бомбежки, — и о технике-строителе с ничего не говорящей чужой фамилией, к которому ехала сейчас… нет, не ехала — летела на крыльях.
Чей-то сын, которого Анастасия Яковлевна никогда ничему не учила и никогда не видела и не увидит потом, Васька Ольхин, он же Селезнев, он же Косоручко, по кличке Васька-баламут, сидел напротив слепой учительницы, чуть наискосок, и не думал, а собирался с мыслями. Вернее, пытался собрать разбегавшиеся воспоминания: освобождение, неестественное чувство свободы, от которой отвык, Счастливый Ключ. Перевернутыми маятниками раскачиваются вершины сосен, подрезанных "Дружбой". Общежитие лесорубов-холостяков, раскиданные по столу карты, спирт в бутылках с зелеными этикетками и… Воспоминания расплывались, оставалось ощущение зажатой в руке финки. Так как других воспоминаний не было, Васька начинал вспоминать по второму, по третьему, двадцатому кругу: освобождение, прииск, лесосека, барак…
Лейтенант Гарькушин ничего не вспоминал и ни о чем не думал: он находился при исполнении служебных обязанностей.
— Как самочувствие? Санпакеты не требуются? — крикнул, свешиваясь со своего кресла, второй пилот.
Все, кроме не поднявшего глаз Васьки Ольхина, отрицающе покрутили головами.
— Вот и хорошо — их все равно нету!
Лейтенант Гарькушин, когда ему надоедало смотреть на подконвойного, смотрел на иллюминатор. За стеклом иллюминатора по серому небу неслись клочковатые облака, тоже серые.
Васька Ольхин смотрел, потупясь, в пол кабины. Иван Терентьевич — тот сначала пытался бороться с дремотой, но потом уступил ей и закрыл глаза. Анастасия Яковлевна глаз не закрывала, но перед ее взором всегда стояла черная стена, тьма. Поэтому один только лейтенант мог заметить, что облака вдруг перестали рваться. Они сдвинулись, соединились в одно и белой непроглядной мутью навалились на стекла иллюминаторов.
Самолет шел в сплошном тумане.
Час, два находился он в полете? Сколько осталось лететь еще?
Иван Терентьевич встал, дотянулся до одной из своих сеток, развернул пакет с пирожками. И как раз в эту минуту из кабины летчиков выглянул второй пилот.
— Будем… садиться, — крикнул он и, перекатив кадык, словно проглатывал что-то липкое, забившее горло, добавил, показав рукой на скамью слева: — Тут вот — веревка. Всем привязаться. Всем! И привязать женщину!
Иван Терентьевич, недовольный, отложил пирожки.
— Веревки! — сказал он ядовито. — Тоже мне, самодеятельность! Должны быть специальные ремни, пристегнул пряжку — и все!
Самолет словно бы присел, пассажиры на миг потеряли чувство весомости. Тогда Иван Терентьевич, в силу летного опыта, считая себя обязанным проявить инициативу, заглянул под скамейку. Там, за железными ящиками с кинопленкой, лежали перепутанные куски веревки. Выбрав два подходящих — себе и Анастасии Яковлевне — он спросил лейтенанта:
— Вам тоже?
Лейтенант загреб рукой воздух — кидай, дескать. Иван Терентьевич кинул весь моток, и тот, змеиным клубком упав посередине прохода, как живой, пополз в стороны от вибрации.
— Давай привяжись, — сказал лейтенант Ольхину, вытянув веревку для себя.
Парень поднял на него равнодушный взгляд, буркнул сквозь зубы:
— А-а, мне один черт…
— Приказываю привязаться! — рявкнул лейтенант. — Ну!
Ольхин, дернув плечом, начал неторопливо припутывать себя веревкой к стойке скамьи. Уверившись, что он закончит дело, лейтенант привязался сам. Иван Терентьевич помогал привязываться Анастасии Яковлевне, продолжая что-то ворчать об отсталости местной авиации:
— Вот на ТУ-104, например…
Он не договорил. Вибрация самолета стала натужливой дрожью, и стоявшего на корточках Заручьева швырнуло вперед, он ушиб локоть.
— Привыкли, черти, ящики да мешки возить — летчики, называется! — пожаловался он Анастасии Яковлевне и, словно вымещая на веревке обиду, злобными рывками протаскивая ее свободный конец, поспешно привязал себя. — Что они там, с ума посходили? Надо же помнить, что в самолете люди!
О том, что в самолете люди, пилоты помнили.
Помнили все время.
Нельзя было не помнить — машина грузовая, двигатель дорабатывал ресурс, даже забарахлил перед второй посадкой в Счастливом Ключе. Да и погода такая, что с базового аэродрома не выпустили бы. Но своей рацией без ретрансляторов на расстоянии в сотни километров с аэродромом не свяжешься, рации других самолетов помочь не могли: другим самолетам нечего было делать в стороне от их трасс. Кое-как удалось дозвониться до диспетчерской службы по телефону с прииска и получить "добро" на взлет по собственному усмотрению. Диспетчер предупредил, что на пути не миновать встречи с туманом. Командир знал трассу назубок, мог летать на ней с закрытыми глазами, но как, спрашивается, брать в таких условиях на борт людей?
И не взял бы, да управляющий прииском вчера уломал. Дескать, людям позарез надо выбраться из Счастливого Ключа, а дороги нет, да и самолетов других до снега ждать бесполезно, единственная возможность у этих людей улететь с ними.
— Но я же не могу, не имею права, — попытался он объяснить. — Понимаешь, не могу! Это же нарушение!
Тогда управляющий стал вспоминать, сколько приходится делать нарушений, чтобы делать дело, — мол, законы и наставления пишутся не для из ряда вон выходящих случаев. И стал рассказывать байки. Разные, вроде бы даже не относящиеся к авиации. Как, на фронте еще, послал к черту комиссара с его приказом, угадал под трибунал, но получил орден. Как без разрешения хранил пистолет — и смог предупредить убийство, спасти жизнь двум хорошим людям.
— Понимаешь, — убеждал управляющий, — нарушение — это иногда тоже способ быть человеком…
Фраза эта вспомнилась командиру, когда до аэродрома осталось каких-то полчаса лету, а впереди и справа показался предсказанный диспетчером туман, как, и все осенние туманы переходящий наверху в облачность.
Попытаться обойти? Но это могло затянуть рейс на лишний час полетного времени, а пассажиры иногда начинают волноваться и при десятиминутной задержке. Попробовать пройти над туманом? Командир неприязненно посмотрел на компас, на высотомер. Он любил летать, как добрых друзей высматривая привычные наземные ориентиры, представляя, как задирают головы знакомые рыбаки и изыскатели.
Прикинув, как двигается туман, он все-таки попробовал изменить маршрут, отдаляя встречу, но туман снова оказался впереди. Он лежал почти на вершинах деревьев, нырять под него нечего было и думать. Тогда командир, хотя и не очень-то веря в возможность связи на таком расстоянии, поднял самолет еще на пятьсот метров и попытался вызвать диспетчера. В наушниках разноголосо запищала морзянка, влез чей-то разговор фоном, снова перекрытый диском морзянки, — и вдруг неожиданно отозвался аэродром.
Командир коротко доложил обстановку и переключился на прием.
— Борт 34–85, посадка невозможна из-за тумана, следуйте площадке Медвежий Наволок. Случае отсутствия видимости там возвращайтесь к месту вылета, — звякающим голосом приказал диспетчер.
Командир мысленно выругался.
— Если вернемся на Счастливый Ключ, — сказал он второму пилоту, — бензина не останется, придется загорать. Надо искать Медвежий Наволок, я там когда-то садился с геологами.
Они легли на новый курс и пошли вдоль фронта тумана. Командир передал второму пилоту управление и попытался найти на карте Медвежий Наволок, но тот находился за пределами их обычной трассы, в стороне от нее, и нужного листа в планшете не оказалось. Он мог руководствоваться только памятью, просто искать посадочную площадку.