– Да, – мягко перебивает она, потерев веки. Все-таки лицо бледновато. – Да, но в этом нет ничего необычного. Любой бы понял. Я бы тоже поняла, если бы это они напали. С армией мертвецов или без…
Ее губы рассекает злая желчная улыбка. Не могу не понять: наверное, самый большой стыд она чувствовала, пересказывая Клио, что именно говорили в народе о Физалии. Хорошо хоть обошлась без младенцев и свиней: живые мертвецы показались ей более впечатляющей деталью. Так или иначе, она лишь отмахивается, не продолжает и делает ко мне несколько шагов. Уже без улыбки всматривается в глаза и словно хочет опять взять меня за руку, но передумывает. Я жду. Но все равно не готов, когда она вдруг тихо спрашивает:
– Скажи, Эвер, а ты-то простил нас? Я ведь никогда не интересовалась.
Не «меня», «нас». Не сразу осознаю, о чем она, а когда осознаю, невольно отшатываюсь. Она прикрывает глаза и остается стоять так, сгорбленная и со сжатыми кулаками. Конечно, не поняла: я отшатнулся не от нее, а от мемориала. Инстинктивно. Просто потому, что прямо сейчас он давит на меня, как давил на Клио; потому, что не год и не два я молча разрывался надвое.
Я не был счастлив в Физалии, никогда. Меня купили в возрасте, когда я даже не понимал суть своего положения. Пока меня растила женщина, управлявшая богатым поместьем хозяина, я даже не совсем понимал, чем это положение плохо. Меня одевали в обычную одежду, мне расчесывали и мыли волосы, меня учили читать и писать и не запрещали почти ничего, кроме как покидать владения. Я делал работу по дому, но простую: убирался с другими детьми в комнатах, помогал на кухне, со взрослыми ухаживал за животными, которых хозяин держал. Единственными напоминаниями о том, кто я, были ошейник – его снимали только в банные дни – и взгляды людей, таких ошейников не носивших. Вольной прислуги, наемных рабочих. Их было меньше, и они часто делали более черную работу, например чистили трубы или забивали скот, некоторые днями напролет трудились на плантациях лекарственных растений. Но все они, потные и грязные, зато со свободными шеями, смотрели на нас, рабов, с жалостью, а на меня еще и словно бы… с тревожным ожиданием. Лет в десять я понял, чего они ждут. Когда хозяин впервые пришел в мою комнату ночью, а потом стал брать меня во все поездки. Я нравился ему больше других. И возможно, я повредил себе еще тем, что выказал интерес к его работе, попросился в ученики. «О да. Я многому тебя научу, малыш», – сказал он тогда, улыбаясь и лениво убирая назад волосы с моего лица. На его руке насмешливо горела метка – змея, обвивающая посох.
Я не был счастлив в Физалии, и я не имел шанса обрести там свободу. В отличие от Гирии, где королевская семья вправе освобождать рабов, к примеру, оказавших ей особые услуги, в Физалии частная собственность неприкосновенна. Освободить меня мог только хозяин – либо по милости, либо по сделке, то есть по выкупу. Меня не ждали ни выкуп, ни милость. Точнее, я не мог спастись от милости, я был обречен на нее, пока не вырасту, не надоем или не умру. Нет… я не был счастлив. И я жил в слишком большой собственной боли, чтобы боль Физалии, на которую напал враг, нашла достаточно места в моем сердце. Собственная боль туманила мой ум настолько, что в какие-то минуты я предавался себялюбивой, нелепой фантазии: будто война – кара, обрушенная на Физалию за мои муки. Но потом хозяин одним из первых отправился в пекло боев и взял туда меня. Одного у хозяина было не отнять: он любил и добросовестно исполнял свое предназначение. Он выносил солдат с полей и вылавливал из воды там, где мог вынести и выловить. Он делал для них все, он спасал жизни тех, кто в менее умелых руках, наверное, погиб бы. И он ненавидел эту войну и врагов той частью сердца, которая не находила удовольствия в терзании таких, как я, на сбитых простынях – или, страшно подумать, именно в этих сладострастных мерзостях он черпал силы на то, чтобы быть хорошим медиком. Поэтому…
Нет. Все «поэтому» остались там, на морском дне, где сам мой хозяин. Давно. Нет ничего глупее, чем красть чужую боль, чтобы потом кого-то ею попрекнуть. Правда иная, она уродлива, но сейчас, когда рядом нет ни посла доброй воли, ни двух ее друзей, я могу… нет, должен это сказать. Она может быть важна для Орфо. А Орфо, кажется, все еще важна для меня.
– Я давно гириец, – тихо произношу я, смотря на ее сомкнутые веки. – Я принял от вас все блага, которые мог, и даже больше. Вы сделали меня счастливым. Так за что мне вас прощать?
Тварь. Тряпка. Счастливым? – вопит в голове целый рой внезапных голосов, которые я сначала не узнаю, а потом начинаю различать. Они из снов и из Подземья, они принадлежат и «детям героев», и моим жертвам, и тем физальцам, которым хозяин промывал раны и ампутировал конечности. Их все больше, они надвигаются, а когда Орфо перед моими глазами вдруг расплывается, в мраморном монументе проступают и их обладатели – бесчисленные мертвецы. Скала сочится кровью, глаза горят, людская масса возится, визжит и стонет, и я делаю единственное, что могу: отшатнувшись, споткнувшись, падаю на колени, закрываю лицо руками. Вопли все оглушительнее. Голова кружится. Что… что произошло? Уйдите!
Счастливым? Счастливым?!
– Эвер! Эвер!
Не сразу осознаю: Орфо кинулась ко мне и опустилась рядом, трясет за плечи и зовет. Я же все смотрю на трупы, ползущие вверх и злобно тянущие руки к одинокому дереву на вершине. Откуда-то я знаю: они доберутся. Они лезут с одной целью – выдрать его с корнем, сломать. Как громко они визжат, какой омерзительный смрад разливается вокруг нас, как…
– Не дай им этого, – шепчу я, надеясь, что Орфо слышит. – Не дай…
Она, отвечая что-то, делает резкое движение – тянет меня к себе, силой пригибает мою голову к своему плечу, обнимает поперек спины. Но прежде чем мир померкнет за тканью ее туники, я вижу это – тонкое мерцание оливкового ствола, незримую серебристую волну словно бы от спрятанных в мраморе корней. Волна стремительно катится по мертвецам, захлестывает одного за другим… и возвращает мемориалу прежний облик – безмолвный, бездвижный, чистый, прекрасный. Я рвано выдыхаю, и наконец со мной рядом остается только один шепчущий голос:
– Эвер… пожалуйста, скажи, что с тобой?
Теперь мы оба стоим на коленях, судорожно обнявшись, и ее ладонь водит по моим волосам. От одежды пахнет можжевельником, чайным деревом, апельсином. Пытаюсь сосредоточиться на этом: точно, эфирные масла, она натерлась еще перед выходом, скорее всего борясь с тревогой и пытаясь взбодриться. Нужно и мне так делать. Жаль, я никогда не ценил этот ритуал.
– Я… просто закружилась голова. – Медленно поднимаю голову и смотрю ей в глаза. Ненавижу врать. Да. Но правда отвратительна и вдобавок не имеет объяснений. – Скорее всего, последствия. Но, как видишь, сегодня мне уже намного лучше, чем вчера.
– Намного?! – Она, похоже, понимает, что я не готов к тревожным восклицаниям и расспросам, поэтому пытается передразнить мой вымученный шутливый тон. – Да ты не лучше Скорфуса, разве что тебя не рвет шерстью.
«Не забудь, что ты сама виновата», – вовремя себя одергиваю, не говорю этого, но возможно, говорит мой взгляд: Орфо быстро потупляется и кивает, словно отвечая: «Я тебя услышала». Мы замолкаем, и неловкость набирает обороты. Видимо, у Орфо только одно средство борьбы с подобными моментами. Криво усмехнувшись, а потом и вовсе скорчив какую-то чудовищную гримасу с вываленным языком, она напоминает:
– Если сдохнешь раньше, чем я, то даже не увидишь, как мне раздавит мозги короной. Помни об этом! На твоем месте я бы…
Мой палец прижимается к ее теплым губам раньше, чем я бы это осознал.
– Прекрати. – Как заговорил, я тоже не осознаю. – Я больше не хочу этого слышать.
Никогда. Ведь уверенности, что я хочу подобных зрелищ, мне не хватало и прежде, даже в первые минуты пробуждения, что бы я ни говорил. Да, я хотел справедливости. Расплаты. Хоть чего-то, ведь казалось, только это поможет ей осознать, что она наделала, что я чувствовал, в какую пытку она превратила мою жизнь и, вдобавок, жизни моих жертв. Да, это было главное, а может, и единственное, чего я хотел. Чтобы она поняла. Ужаснулась. Но с каждым часом, проведенным с ней, я ведь лучше вижу простую правду: она всегда понимала. Действительно понимала, а сейчас, смотря на меня вот так, едва не плача, она, похоже, уже не справляется и с ужасом.
– Не знаю, останешься ли ты в живых. – Увы, и это правда. На секунду я все-таки жмурюсь, не в силах смотреть на Орфо. – Но, определенно, любоваться твоей смертью я не стану. – Открываю глаза и отвожу руку, чувствую ее рваный вздох и удивительно просто нахожу слова: – У нас впереди почти три недели. Ты права, будет очень сложно, но я сделаю все, чтобы…
Радуйся. Ты победила. Почти так же быстро, как малышку Клио. Внутри меня что-то воет и смеются мертвые голоса. Они все еще где-то здесь.
– Простить меня? – Но, к моему удивлению, она без тени радости качает головой, а ладонь, соскользнув с лопаток, накрывает левую сторону моей груди. На губах снова появляется горькая улыбка. У меня не получается кивнуть. – О. Эвер, ты очень щедр, но боюсь, все это… – Она запинается и оборачивается к мемориалу. Мучительно пытается увидеть его моими глазами. Надеюсь, у нее не выйдет. – …просто не даст мне самой простить себя. А это очень важно.
– Это правило? – Мы снова встречаемся глазами. Она неопределенно поводит плечом.
– Скорфус говорит, это жизнь, имея в виду, наверное, что без этого трудно. Но кто знает… – Опять она кусает губы. – Если я знаю, что я убийца, если уже не уверена, что хочу прощения, – пальцы сжимают ткань моей рубашки, – что оно мне даст?
– Проклятие. – Теперь я хватаю ее за плечи и даже встряхиваю. Просто не верю ушам. – Так, слушай. Ты опять усложняешь. Правило звучит предельно ясно: правитель, восходящий на трон, должен быть безгрешным либо прощенным всеми, перед кем он согрешил. И я…
– А как меня простят те, кого ты уничтожил из-за меня? – шепчет Орфо, и я вздрагиваю. – А такие, как Клио? – Тут она слегка повышает голос, а я совсем перестаю понимать, о чем она. – Как ее брат, женившийся в тораксе, как Гринорис, который лишился почти всего наследия предков? Эвер, я не помогала этим людям… – Она явно хочет снова обернуться на мемориал, но я быстро удерживаю ее за подбородок. О боги. Она зашла слишком далеко. А может, просто ей слишком много сказали глаза физальцев.