Этой ночью я ее видел — страница 18 из 37

Я был несказанно рад, когда Валлнера после предательства нашего союзника Бадольо[10] перевели в Триест. Так что он не мог узнать, что Йеранек спустя несколько месяцев после этого исчез из поместья и из своей деревни. По всей вероятности, он ушел к партизанам. По счастью для меня и моей офицерской чести, Валлнера тогда уже не было рядом. А может, и для Лео, который за парня готов был дать руку на отсечение. Однако, спасая этого самого Йеранека, я не задумываясь поручился за ни в чем не повинного человека. Честью немецкого офицера.

В тот день, когда мы решали судьбу раздавленной лягушки, в поместье привезли новый рояль. Из столовой доносились монотонные, немного режущие слух звуки, пианист сам его настраивал. Вечером к подъезду начали съезжаться машины. Было слышно, как хлопают двери автомобилей, наши офицеры выходили из них в начищенных до блеска сапогах, шофер открывал и закрывал за ними двери. Сколько человек будет на ужине? спросил я Веронику. Она засмеялась, сказав, что некоторые просто сами напросились. Им тоскливо в чужой стране. Приехали несколько промышленников из Любляны, кое-кто из местных, деревенская знать и тамошние политики с женами. Я не помню уже, почему в этот вечер было столько гостей, может, у Лео был день рождения или он просто так их пригласил, его дела хорошо шли и в военное время, он нуждался в хороших связях.

Пианист по имени Вито после ужина играл Бетховена. Лунную сонату. Sonata quasi ипа fantasia. Мы сидели в полумраке в окружении букетов полевых цветов, теплые краски которых озаряли все помещение, окна были открыты, вечерняя прохлада опускалась, напоенная дыханием близлежащего хвойного леса. Пальцы пианиста взмывали вверх над клавиатурой, срываясь в чередующие друг друга длинные и судорожные пассажи фортепьянного концерта, которые неслись по залу, я был просто заворожен. Меланхоличное адажио. Не замечая в зале мундиров, в том числе и моего, наверняка можно было бы решить, что на свете нет войны, и что сам я нахожусь не где-нибудь, а в концертном зале своего родного Мюнхена, или на удивительном блаженном острове где-то в чужой стране. Наблюдая за Вероникой, как глубоко она дышала, будто музыка проникала внутрь ее, вызывая в ней воспоминания о давно пережитом, я подумал, что ей тяжело, и что она вот-вот расплачется. Но это было не так. Она рассмеялась. Когда стихли последние звуки драматического финала, она несколько мгновений молчала, глядя перед собой, а затем засмеялась как счастливый ребенок, подошла к пианисту и обняла его.

Это был незабываемый вечер. Собственно говоря, ночь. После концерта большинство гостей откланялись, через открытые окна я слышал, как коллеги офицеры, размякшие после коньяка на посошок, безудержно шутили во дворе, рассаживаясь по машинам. Гостей-словенцев из близлежащих окрестностей развозил шофер Лео. Лео тоже попрощался и поднялся наверх. Он никогда не засиживался до ночи. Он сказал, что утром ему надо в Любляну, в понедельник предстоит много работы. Меня же, как договаривались, он может подвезти до Крани.

Не знаю, почему этой ночью, спустя столько лет, у меня из головы не идет эта раздавленная лягушка на дороге, такой незначительный эпизод, который вспомнился против воли. За войну чего только не было, мне же при получении письма, которое я утром обнаружил в почтовом ящике, вспомнилась раздавленная лягушка с ее лягушачьими глазами, которые были еще живыми, хотя и уже мертвыми.

Конверт опущен на почте в Граце неделю назад, как было видно по почтовому штемпелю. Значит, для этого времени почта неплохо работает, впрочем, она и во время войны работала безупречно. Однако на письме стояла гораздо более ранняя дата, двадцатое мая сорок пятого. Это значит не что иное, как то, что письмо было написано в Словении, и им требовалось много времени, чтобы переправить его через границу. Как бы то ни было, оно сейчас здесь и в нем от имени семейства Зарник некто Франц Горисек спрашивал, нет ли у меня какой-нибудь информации о пропавших без вести супругах Леоне Зарнике, или Лео, и его супруге Веронике Зарник. Не располагаю ли я какими бы то ни было сведениями со времени службы в Каринтии, которая была тогда присоединена к Верхней Крайне, относительно обстоятельств, особенно последствий их исчезновения. Написано было на допотопном немецком, да и имя отправителя было почти наверняка вымышленным. Я предположил, что писал кто-то из родственников, который не рискует в такое время выдать себя тем, что устанавливает связи с бывшим немецким офицером, офицером оккупационных сил, нацистом, как нас теперь всех одним миром мажут. Семья, просившая его навести у меня справки, хотела бы знать, живы ли эти пропавшие без вести лица, потому что не имеют о них никаких известий.

Откуда же мне знать, что случилось с Лео и Вероникой?

В феврале сорок четвертого, когда я узнал, что их увели с собой партизаны, я находился в Ломбардии, где мы готовились к контрудару против наступавшего противника. Тогда было уже не важно, что у меня повреждено колено, нас бросали туда-сюда, в предвестии великих событий моя хромота, а вместе с ней и усиливавшиеся из-за бесконечных передвижений боли, казалась совершенно незначительной. Новость мне сообщил офицер штаба, которого, как и меня, перевели из Крани, только на несколько месяцев позже. Однако подписавший письмо Франц Горисек обращался ко мне, потому что родственники пропавших без вести знают, что я был дружен с обоими и часто гостил у них в Подгорном, владельцем которого был пропавший Лео Зарник. Я же, если это только возможно, должен расспросить кого-нибудь из полицейских, которые тогда служили в тех краях, и может, теперь, после демобилизации находятся где-то в Баварии. Может, кто-нибудь из тех полицейских вспомнит, что во время допросов захваченных партизан получил какие-нибудь сведения об обоих пропавших, о которых известно было, что они ушли зимней январской ночью сорок четвертого вместе с отрядом партизан и в Подгорное не вернулись. В конце письма, изобилующего куртуазными оборотами, была приписка, что они не на шутку озабочены, и что «старая госпожа», которую я наверняка помню, мама Вероники, особенно сокрушается. Все переживания так ее сломили, что она едва может вымолвить слово. Она жила в поместье до конца войны и ждала, что вернется ее дочь. Теперь госпожа Йосипина, вдова, рано потерявшая мужа Петера, живет одна в Любляне, просиживая все время у окна в ожидании возвращения дочери. Вы бы очень помогли ей, пролив свет на истину, какой бы она ни оказалась.

Ваши друзья, в заключение написал отправитель, были хорошими людьми и, как вам самому хорошо известно, не сотрудничали с оккупационными властями.

Прекрасно, подумал я, что они не сотрудничали с оккупационными властями, зачем же вы тогда спрашиваете сторонника оккупационной армии, хотя и всего лишь военврача, что же господин Горисек не спрашивает с новой власти, с них, со сторонников новой армии, когда они, еще не будучи властью, увели их с собой. Конечно же, я понимал, что это невозможно. И лишь странный, несуразно написанный в конце письма постскриптум меня несколько растрогал: господин доктор, в конце концов, своими частыми визитами в немецкой форме привлек внимание и навел партизан на мысль, что они, наверное, сотрудничают с оккупантами, и таким образом, сам того не желая, стал причиной того, что мужа и жену Зарник забрали, а может, и жизни лишили. Поэтому они будут благодарны за ответ, который следует послать до востребования в Грац, и приписан номер почтового ящика.

Что мне ответить?

Что я виноват в их смерти, уже потому что мы с ними вместе слушали Бетховена? Потому что я ездил на их автомобиле? Потому что я в их поместье читал избранному обществу репортажи из «Моргенпост» о сражении на реке Тетерев? Эта нелепая приписка вывела меня из себя. Вот так люди представляют себе события, которым и двух лет нет. Виноват каждый, кто по своей воле или против нее носил мундир. И я должен нести ответственность за смерть, а как иначе, этих двух прекрасных людей! Я порвал письмо и кинул в мусор, решив, что вообще больше не стану думать об этой дурацкой писанине.

Через некоторое время у меня закололо сердце, такое щемящее чувство овладело мной, как будто начинался приступ, что обычно заканчивается инфарктом. А что, если на самом деле я своими визитами стал причиной их исчезновения, что их забрали и сотворили с ними то, что сотворили? Если я, так сказать, стал причиной их смерти? Конечно смерти, я ведь не «старая госпожа», которая утешает себя мыслью, что они живы. Что они где-то укрываются или им позволили уехать за границу, или же они сбежали, или, откуда мне знать, что? Те, кого уводили с собой в леса, живыми не возвращались. У них не было ни времени, ни возможности таскать за собой подозреваемых или арестованных. Ну, это-то мне известно. Им самим приходилось продираться через леса и снежные заносы, что волкам. Каким образом зимой сорок четвертого они стали бы таскать за собой мужа и жену Зарник, если они их уже забрали из Подгорного? Да и вообще, могли бы кого-нибудь еще спросить, там бывали и другие офицеры, гораздо старше меня по званию, с совершенно другим, чем у меня, положением. Правда и то, что некоторые сами напрашивались в гости, оба они говорили по-немецки, в политику не лезли, общительность приветствовалась и была востребована на этих присоединенных территориях, где все смотрят на тебя исподлобья, где ты не понимаешь языка и где на пустой дороге автомобиль с немецкими солдатами бывает обстрелян. Или от взрыва бомбы в центре города взлетает на воздух дом офицеров. Слушать Бетховена и разговаривать с нормальными людьми, кто не прячет камня за пазухой и не таит злого умысла, было чем-то, что делало жизнь на войне похожей на жизнь. Те, что скрывались в лесных чащах или на высоких склонах, конечно же, на все смотрели иначе. Кто якшался с нами, заведомо становился предателем. Собственно говоря, предателем уже был только потому, что принимал немецких офицеров, устраивал ужины и фортепьянные концерты, в то врем