Этому человеку я верю больше всех на земле — страница 9 из 16

Р.S. Я только что прочел книгу В. Ермилова «Чехов»{25} Очень способный и ловкий с. с.{26} — так обработал Чехова, столько сделал выписок из ею произведений и писем, что Чехов оказался совершеннейший большевик и даже «буревестник», не хуже Горького, только другого склада. И, читая эти бесконечные и однообразнейшие выписки, все время удерживаешься от ненависти к Чехову. (Пьесы его мне всегда были почти ненавистны.) Ах, Толстой, Толстой! В феврале 1897 г. он был в Птб. и сказал Суворину (дневник Суворина): «Чайка» Чехова вздор, ничего не стоящий... «Чайка» очень плоха... Лучшее в ней — монолог писателя, это автобиографические черты, но в драме они ни к селу, ни к городу. В «Моей жизни» Чехова герой читает столяру Островского, и столяр говорит: «Все может быть, все может быть». Если бы этому столяру прочесть «Чайку», он не сказал бы: «все может быть».          

За столяра Чехову ставлю пять с плюсом, Толстому за все его слова — пятьдесят с плюсом. Ведь даже это заметил и вспомнил: «Все может быть, все может быть».

Алданов — Бунину, 4 августа 1947 г.

Меня больше огорчило, что Вы из экономии не едете в Марли. Дорогой друг, не жалейте 15 тысяч. Я скоро должен получить деньги — не позднее октября, а скорее раньше. Возьмите у меня, я имущества не опишу.

А вы знаете, что я, чем больше живу, тем больше Вас люблю (...)

Насчет Чехова Вы напрасно. Цитаты повыдергивать Ермилов мог, но уж какой Чехов был большевик! Он был «правый кадет», и если бы дожил до революции, то писал бы в «Современных записках» и в «Последних новостях», ходил бы с нами в Париже в рестораны, а в Москве Ермиловы другими цитатами доказывали бы, что он белобандит. Или, вернее, не писали бы о нем ни слова, и его книги там не издавались бы...

Алданов — Бунину, 22 августа 1947 г.

Перечитывает 3-й и 4-й тома Собрания сочинений Бунина.

Что ж мне Вас хвалить, дорогой друг! Почти все изумительно. Самое изумительное, по-моему, «Хорошая жизнь» и «Игнат». Но какой Вы (по крайней мере тогда были) мрачный писатель! Я ничего безотраднее этой «Хорошей жизни» не помню в русской литературе (убедился в том, что все Ваши рассказы этих двух томов и не все, но очень многие стихи я помнил отлично). Это никак не мешает тому разнообразию, о котором Вы мне совершенно справедливо писали. Да, дорогой друг, немного есть в классической литературе писателей, равных Вам по силе. А по знанию того, о чем Вы пишете, и вообще нет равных: конечно, язык «Записок охотника» или чеховских «Мужиков» не так хорош, как Ваш народный язык. Вы спросите: «Откуда ты, старый дурак и городской житель, можешь это знать?» Я не совсем городской житель: до семнадцати лет, а иногдаи позднее, я каждое лето проводил в очаровательной деревне Иванково, где был сахарный завод моего отца, с очаровательным домом, парком и заросшей рекой (позднее, окончив гимназию и став «большим», начал летом ездить за границу, а с 1911 года в этом раю не бывал совсем). Но эта деревня была в Волынской губернии, то есть в Малороссии. Великорусской деревни я действительно не знаю — только видел кое-что, как Ясную Поляну в 1912 году. Однако писатель не может не чувствовать правды, и я понимаю, что нет ничего правдивее того, что Вами описано. Как Вы все это писали по памяти, иногда на Капри, я просто не понимаю.

Бунин — Алданову, 23 августа 1947 г.

Вы пишете: «что ж мне хвалить Вас!» Нет, хвалите, пожалуйста, хвалите! Ужасно рад нравиться Вам! А то ведь, если хвалит Адамович, это полрадости, 1/4 радости — ведь он не читает меня, едва знает, да и какой же он «любитель словесности», главное — художества (т. е. настоящего), — она ему нужна как прошлогодний снег... Насчет народного языка: хоть Вы и жили только в Волынской деревне — и как жили, Бог мой! — такой писатель, как Вы, с таким удивительным чутьем, умом, талантом, конечно, не может не чувствовать правды и языка великорусского, и пейзажа, и всего прочего. И опять я рад Вашим словам об этом. Только я не понимаю, чему Вы дивитесь. Как я все это помню? Да это не память. Разве это память у Вас, когда Вам приходится говорить, напр., по-французски? Это в Вашем естестве. Так это и в моем естестве — и пейзаж, и язык, и все прочее — язык и мужицкий, и мещанский, и дворянский, и охотницкий, и дурачков, и юродов, и нищих — как в Вас русский (и теперешний и разных старинных людей Ваших романов, и французский, и английский). И клянусь Вам — никогда я ничего не записывал; последние годы немало записал кое-чего в записных книжках, но не для себя, а «для потомства» — жаль, что многое из народного и вообще прежнего языка и быта уже забыто, забывается; есть у меня и много других записей — лица, пейзажи, девочки, женщины, погода, сюжеты и черты рассказов — которые, конечно, уже никогда не будут написаны, — я, верно, «уже откупался», как говорил Толстой в свои последние годы про свое «художественное» (и, увы, все еще писал кое- что, что. больно и совестно читать, — «От нее все качества», например), - но и тут: клянусь, что 9П0 этого не с натуры, а из вымыслов: лежишь, напр., читаешь — и вдруг ни с того, ни с сего представишь себе что-нибудь, до дикости не связанное с. тем, что читаешь и вообще со всем, что кругом. И опять, опять твержу (бесстыдно хвастаясь и, верно, уже будучи тем противен Вам): как 9/10 всего написанного мною на 99 процентов выдумано, так «Игнат» и «Хорошая жизнь» выдуманы: был, напр., у нас на деревне подросток пастух, про которого говорили, что он в поле на коров «лазит», — вот почти и вся правда, от которой пошла выдумка «Игната»; ходила к нам «на барский двор» одна баба, жена мелкого деревенского торгаша (вся его лавка была в большом сундуке), женщина бойкая, пронзительная, говорливая, соединил я ее не то с Ельцом, не то с Ефремовом — оттуда и пошла «Хорошая жизнь».

Почитал Лескова: да, крайне богатый, замечательный писатель, но никак, почти никогда (а м. б., и никогда) не дающий чувства, что читаешь художественное (или, как в старину говорили, «поэтическое») произведение, — вспомните-ка рядом с этим, напр., «Казаки» или даже божественное «Путешествие в Арзрум», где ведь рассказывается только действительное, а меж тем...

Алданов — Бунину, 31 августа 1947 г.

Раза три прочел Ваше длинное письмо. Вдруг когда-нибудь, когда мы оба уже будем пить нектар в тех Елисейских полях (а лучше бы подальше в этих, и не нектар, а что-нибудь более знакомое и проверенное), вдруг это письмо будет напечатано — кем? где? когда? Что скажет критика? Думаю, она удивится: почему И. А. Бунин точно огорчался от вопроса, писано ли им хоть что-либо с натуры? Мне казалось, что, как бы замечательна ни была Ваша глазная память, Вы кое-что в русском пейзаже должны были писать на месте. Ведь так же делали и все великие художники: и пейзажисты, и портретисты,— писали с натуры, хотя у них зрительная память должна была быть потрясающей. То же относится и к необычным, неожиданным народным выражениям, — я думал, что Вы их иногда записывали. Сколько ведь таких записей осталось от самых больших писателей. И Толстой записывал, как записывал он и другое, вроде тени орла на скале (для «Хаджи- Мурата»). Как бы то ни было, результатов Вы достигли изумительных, непревзойденных, а как Вы их достигли, это ведь и не так важно. Зато меня чрезвычайно огорчило, что Вы себя считаете уже «откупавшимся». Что же ссылаться на вещи престарелого Льва Николаевича? Если они нехороши, то это не, от старости, а от того презрения к художественному делу, какое у него создалось в последние годы. Помните, что он между «Войной и миром» и «Анной Карениной» написал слабую комедию «Нигилист», хотя был тогда в расцвете сил. В ту пору это объяснялось верно «тенденцией» — разоблачу-ка их, а для этого настоящее искусство и не нужно; на старости это объяснялось «проповедью» — сделаю их добрее, а для этого настоящее искусство и не нужно. Однако некоторые несравненные главы «Воскресения» и «Хаджи-Мурата» были им написаны в старости. Но главное, скажу правду, я не понимаю, чем же Вы теперь живете, не в материальном, а в высшем смысле слова, если больше и писать не хотите. У Толсто го было «толстовство», а что же есть у Вас? Я спрашиваю и только спрашиваю, потому что меня вопрос этот очень волнует. Если хотите сделать тысячам людей (больше же всего мне) великую радость, то пишите второй том «Жизни Арсеньева». А уж потомство рассудит, откупались ли Вы к 1947 году или нет- (...)

В том же письме он сообщает, что в ближайшей книге «Нового журнала» будет напечатан его рассказ «Астролог».

Говорят, будет в той же книге начало очень хорошего романа Газданова.

Бунин — Алданову, 2 сентября 1947 г.

«Астролога» буду ждать с нетерпением. Что новый роман Газданова «очень хорош», сомневаюсь — читал отрывки его. Вообще Г. молодец — навострился писать порядочно, но удивительно мертво, литературно-гладко-тягуче и всегда похоже на перевод.

Будущий историк удивится, прочтя мое письмо к Вам, почему Бунин «точно огорчался от вопроса, писано ли им хоть что-нибудь с натуры»? Удивится — не удивится, но это так: огорчаюсь. В молодости я очень огорчался слабости своей выдумывать темы рассказов, писал больше из того, что видел, или же был так лиричен, что начинал какой-нибудь рассказ, а дальше не знал, во что именно включить свою лирику, — сюжета не мог выдумать или выдумывал плохонький... А потом случилось нечто удивительное: воображение у меня стало развиваться «не по дням, а по часам», как говорится, выдумка стала необыкновенно легка, — один Бог знает, откуда она бралась, когда я брался за перо, очень, очень часто еще совсем не зная, что выйдет из начатого рассказа, чем он кончится (а он очень часто кончался совершенно неожиданно для меня самого, каким-нибудь ловким выстрелом, какого я и не чаял): как же мне после этого,