Этот берег — страница 10 из 30

Мы вырвались на волю из тянучки только лишь у здания госцирка. Проскочили, преследуя громыхающий трамвай, улицу Дмитриевскую из конца в конец, долго плутали по проулкам и проездам на задах Лукьяновского рынка и оказались, наконец, у ворот типографии, название которой я не разглядел и не запомнил. Ее директор уже ждал нас у ворот; он приветствовал Авеля немного небрежно, как давнего приятеля. Авель попросил меня переместиться на заднее сиденье. Директор был человек настолько гладкой, обтекаемой наружности, что она выскользнула из моей памяти. Он сел на мое место рядом с Авелем, принял от него, не взглянув на них, фотографии, взял конверт с деньгами (их он пересчитал) и сказал:

— Ты все же зацени. У меня очередь заказов, до зимы. Чтобы тебе помочь, я должен на час остановить печать православного охотничьего календаря.

Авель молча достал из кармана портмоне, заглянул в него, как в норку, выудил оттуда несколько купюр, отдал директору, и тот, уже не пересчитывая, дослал их к остальным в конверт.

— Выходит, через час, — уточнил Авель.

— Давай уж через полтора, в одиннадцать, наверняка, — сказал директор типографии, уступая мне мое место…

— Да, грабит, — сказал мне Авель после долгого обоюдного молчания. — Грабит, но и не подводит.

…Уже остался позади мост Патона. Я плохо знаю левый берег Днепра, но высотные дома по обеим сторонам просторной трассы, по которой Авель гнал «Пежо», были мне знакомы. Он не впервые вез меня на свой завод, и не впервые я не спрашивал, зачем. Готовность сопутствовать друг другу, не задавая вопросов, сближает нас надежней разговоров, сколь угодно доверительных.

— Да, это уже не Киев, — провозгласил Авель по заведенной им привычке, как только наш автомобиль миновал новостройки окраины. — Это не город моего детства.

Мы проскочили дачное местечко, за ним насквозь проехали кирпичный, низенький, словно приплюснутый рабочий поселок; на пыльной его околице рослый охранник в камуфляже открыл нам заводские ворота.

Обширный, выстланный бетонными плитами, заводской двор был весь заставлен грузовыми трейлерами; на боках каждой из этих одинаковых белых фур сияли и лоснились синим лаком метровые буквы торговой марки Avel… За двадцать с лишним лет своего существования фирма Авеля сменила несколько названий. Первое, «Укрудобр», совершенно неудобоваримое, быстро сократилось до «Удобра», к которому привыкнуть оказалось тоже нелегко, и еще пару лет оно побыло икающим «Udobr и Co». Всех дольше продержалось никакое, зато похожее на множество чужих, «Удоброхим» — и вот уже пятнадцать лет, с тех пор как Авель и Варвара поженились, его компания зовется просто: Avel. Название придумала Варвара — по просьбе Авеля, почти мгновенно. «Ты не смотри на то, что она все молчит, — сказал он мне после того, как я был ей представлен. — Молчит, молчит, а как надо найти правильное слово — мигом найдет и скажет, как впечатает, — и для примера рассказал мне эту историю с названием, проще и ярче которого, по его словам, никто в мире не нашел бы никогда. — Ты оцени, — сказал он мне, — и согласись»… Я оценил и согласился, пусть и догадывался краешком ума, что подлинной причиной его восхищения находчивым умом Варвары была любовь.

По лестнице заводоуправления, пустого по случаю субботы, мы поднялись на третий, верхний этаж, целиком занятый приемной и кабинетом Авеля. Помимо секретарши Анны Степановны, бодрой и стриженной под мальчика дамы средних лет, в приемной находились двое незнакомых мне мужчин в одинаковых, серых с отливом, костюмах. Авель попросил меня подождать, провел гостей в кабинет и закрыл за собой дверь.

— Старомодные ребята, — сказала мне секретарша, доставая из-под стола бутылку водки и большую плитку шоколада. — Никогда не позволят себе явиться без подношений, прямо как в старые советские времена… Не желаете тяпнуть с утра? Я водку не пью, но эта, они говорят, хорошая. На каких-то их бруньках.

Я выпил треть кофейной чашки тепловатой водки и отломил уголок от плитки шоколада… Отворилась дверь; Авель отпустил гостей и вместе со мной вернулся в кабинет. Отомкнув и потянув на себя грузную стальную дверь несгораемого шкафа, сказал:

— Круглов и Метченко; директор шахты и его зам. Четкие ребята, но со странностями: зачем Анне Степановне водка с шоколадом? Начинаю с ними переговоры о прямых поставках калия. Голова должна быть пустой, звонкой и надежной — а тут все эти нервы, эти непонятные тревоги… — Он извлек из стального шкафа двуствольное охотничье ружье и отдал мне. — Клади его на стол.

Осторожно, стараясь не поцарапать оружейным железом полированный тис столешницы, я уложил двустволку поперек длинного совещательного стола, и скоро на нем расположились в ряд два ружья, четыре карабина и полтора десятка пестрых коробок с патронами.

— Откуда столько? — удивился я, как только Авель запер шкаф.

— Был молод, пробовал охотиться, как все мои тогдашние приятели, да не пошло, — ответил Авель. — Вся эта кровь, грязь на одежде, эта еда, все эти дикие разговоры… Бросил, да и нет уже тех приятелей. У нынешних другие радости… Но — дарят мне и дарят, в наших кругах это принято… Это вот, «Бенелли», помповое, мне подарили на десятилетие фирмы, а этот «Зауэр тридцать три» — на мой шестидесятилетний юбилей… А этот «Вепрь» — даже не помню, кто и когда мне преподнес… Забирай.

— В каком смысле? — не понял я.

— В прямом, — ответил Авель. — Везем весь арсенал на базу, а пока — грузим в машину.

Я сгреб стволы в охапку и поднял разом на руки, будто тяжелую вязанку дров. Авель побросал коробки с патронами в полиэтиленовый пакет. Других дел на заводе не было, и мы пустились в обратную дорогу… Я долго молчал, кожей спины чувствуя близость оружия, сваленного в багажник. Лишь на мосту Патона я решил спросить:

— Неужели мы станем в него стрелять?

— Не понимаю, о ком ты, — сказал Авель.

Я не согласился:

— Положим, понимаешь. Мы все молчим, но все мы молча думаем, что кто-то, может, бродит около Борисовки, или по берегу, у базы. Какой-то опасный человек. Который мог что-нибудь сделать с мальчиками. А у нас девочка.

— Даже две девочки, — поправил меня Авель, дернув щекой как от зубной боли.

— Даже и три, — не удержался я от шутки, — если считать и Агнессу.

Авель рассмеялся, потом вновь помрачнел, подергивая щекой, и сказал:

— Стрелять — в кого стрелять? Ведь мы его не видим. А если и увидим — не опознаем… Другое дело: он нас видит. Пусть видит: мы вооружены. Да! — убежденно сказал он. — Пусть видит, — если он, конечно, существует.

Директор типографии, как только мы подъехали, вынес из ворот картонную коробку и сам разместил ее на заднем сиденье машины.

— Десять тысяч экземпляров, как и обещал, — сказал он Авелю, вернул исходные фотографии, поспешил проститься с нами, захлопнул заднюю дверь, и мы уехали.

Предложение Авеля начать расклеивание напечатанных фотографий неподалеку, в торговых рядах Лукьяновского рынка, показалось мне сомнительным: внутри там клеить было не на чем, кроме как на фанерных основаниях прилавков, то есть на уровне колен, к тому же было непонятно, с чего вдруг люди, поглощенные выбором и торгом, не то что эти фотографии запомнят, но даже обратят на них внимание. Авель со мной не согласился. Он был убежден, что у покупателей на рынке, с их рыщущими глазами, куда больше шансов всмотреться в лица пропавших мальчиков, чем у обычных уличных прохожих, погруженных на ходу в самих себя, в разговоры по мобильникам или друг с другом. Но больше всего Авель полагался на рыночных торговцев и торговок: с утра до вечера простаивая над своим товаром, они наверняка запомнят глаза мальчиков, весь день глядящих с фотографий им в лицо, и, возвращаясь вечерами в свои села, невольно, но и неизбежно будут выискивать эти глаза в пути.

Авель с трудом припарковал машину возле рынка, втиснув ее между автофургоном колбасно-сосисочной фирмы и скученным развалом овощей, семечек, початков кукурузы, пучков зелени, горок грибов и россыпей гороховых стручков, вываленных на клеенки и картонки прямо на мостовую вольными торговками, не привыкшими платить за аренду прилавков. Я выбрался из машины, прихватив с заднего сиденья типографскую коробку. Авель вышел следом, достав из бардачка моток прозрачной клейкой ленты и канцелярский ломкий нож.

Авель оказался прав. Мы привлекли внимание многих людей, особенно женщин. На их расспросы мы отвечали со всеми известными нам подробностями. Наш рассказ о том, как бабушка пропавшего Гриши Шавло, измаявшись тревогой, начала курить, отчего-то действовал на женщин, даже при нас куривших, сильнее всего — они каменели, умолкали и сызнова вглядывались в фотографии, прежде чем продолжить свой поход по рядам… Рынок был остро пахуч, пестр и изобилен, как и во всякое лето. Нигде во всем громадном Киеве не встретишься с таким густым, восторженным и вызывающим восторг замесом запахов и красок, как на Лукьяновском. По утверждению многих коренных киевлян, Лукьяновский — самый богатый овощами, фруктами и зеленью базар не в одном лишь Киеве, но и во всей не бедной ими Украине… Об Украине не скажу, но в своей первой жизни, оставленной в России, я таких овощных базаров не встречал нигде. И мы, конечно, отоварились… Под сводами Лукьяновского рынка для наших фотографий скоро не осталось свободных поверхностей, и мы отправились прочь. В машине стоял, настаиваясь, сильный запах яблок, укропа и кинзы… Мы подъезжали к Львовской площади, и я, не выдержав, заметил, что на Лукьяновский нас привела беда, но мы увозим с него праздник.

— Не будем умничать, по крайней мере вслух, — сказал мне Авель. — Надо подумать, где нам клеить дальше.

И мы клеили: на зеленом облезлом заборе, которым там, на Львовской, навеки огорожено недостроенное, мертвое, заброшенное и загаженное сооружение с черными провалами предполагаемых окон, — забытое, превратившее в хлам одну из некогда прекрасных киевских площадей; потом мы клеили на стволах каштанов и акаций Ярославова вала; охрана и полиция нам не позволила сделать это на оградах посольств, но меж афиш Дома актера мы все же втиснули несколько фотографий; мы ими оклеили мемориальные камни и бревна Золотых ворот и переместились на Владимирскую, но не влево, в сторону Софии, где ничего нигде, пожалуй, не наклеишь, а направо, к Опере. Дивный ее фасад мы не стали трогать, но бока не пожалели; вовсю использовали и сероватый бетон жилого дома напротив Оперы, на противоположной стороне Владимирской, затем подъехали к парку Шевченко от музеев на Терещенковской, оставили десятки фотографий на его деревьях и скамейках, на основании пьедестала памятника великому Тарасу — к багровому корпусу университета его имени мы даже не приблизились, настолько оба устали.