Этот берег — страница 13 из 30

— Пионерлагерь, — догадался я.

— Какое — лагерь? Я же сказал: на диком пляже!..

И, по словам Зубенки, в детстве что ни лето он сбегал в Крым, добираясь туда на перекладных: чаще всего на поездах, а то и автостопом. К этим приключениям его приохотили борисовские, вышегородские и киевские случайные приятели — такие же, как и он, сироты при живых, но опустившихся родителях. На крымских пляжах собирались дети изо всех углов Союза, не только лишь из-за Карпат, но даже и из-за Урала. Да, дети из плохих семей и просто дети с норовом — сбивались в стаи, жили у воды, добывая скудную еду у местных, тех, что сдавали свои веранды и сараи дикарям. Эти сараи надо было убирать, веранды мыть, еще и разгребать листву в садах, и отмывать машины, — а кто не помнит, как тогда люди относились к своим машинам, к возможности помыть их — помыть хотя бы иногда…

— Кому из нас таким манером удавалось заработать, покупали еду и делили ее на всех поровну, — продолжал рассказывать Зубенко, — а вожаками в стае отчего-то почитались те, у кого с собой были кипятильники с длиннющими, метров на десять, проводами и со штепселем, понятно, чтобы пить чай и варить суп, не зажигая костров в ночи на берегу и никого ими не дразня, но подключаясь к розеткам в ближних домах и гаражах, понятно, что с согласия хозяев.

— Милиция ловила? Вас гоняли? — спросил я.

— Было несколько облав на моей памяти, — ответил мне Зубенко. — Облав ленивых, больше для отмазки, как профессионал, как мент тебе скажу. К нам попросту привыкли — и не хотели с нами связываться. Тем более что мы не создавали никому проблем. Не крали, как я помню… если я все помню… Так я и увидел Джолу. В июне восемьдесят второго, да.

Тут я прикинул:

— Ты — семидесятого, выходит…

— Я же сказал, мне было двенадцать, — подтвердил Зубенко.

И я был поражен. Сказал:

— Я никогда не знал такого, я никогда не слышал… И много вас таких тогда сбивалось в кучу на крымских пляжах?

— Порядочно; немало, — с тихой гордостью сказал Зубенко. — Не тысячи, но сотни — точно…

— Я никогда не слышал, — повторил я, прежде чем с ним выпить стопку и заняться дымным бограчем. — И, думаю, никто тогда не слышал!

— Ты не скажи, чего не знаешь, — возразил Зубенко. — К нам из Москвы один киношник приезжал специально. Хотел писать о нас сценарий. Он даже жил немного с нами на берегу у волн, но потом ушел в гостиницу, понятно, извинившись… Фамилия его, мне кажется, была Зобов, или Сопов… Так и не знаю, вышел такой фильм или не вышел.

— И я не знаю, — сказал я. — Мои ученики, по крайней мере, мне ничего такого не рассказывали: ни про Крым, ни про фильм.

— И правильно. И мы не говорили никому, тем более что нами мало кто интересовался… Но мое детство было хорошим. Ты догадался почему? Весь год ждешь лета — только поэтому. Пусть школа, пусть тоска. Пусть у тебя батьки — жах и тоска, а не родители. Пусть все погано — терпишь и молчишь… Терпишь, молчишь и ждешь, когда настанет лето. Потому что летом ты сбежишь умело в Крым и там увидишь Джолу. Ради этого стоит весь год тосковать, молчать и терпеть… Кохання! — крикнул он, глядя в ботву на дальнем краю огорода. — Мы пьем за тебя, кохання!

— Смотри не спейся! — отозвалась Джола из ботвы.

— А что? — сказал Зубенко, приосанясь. — Я даже спиться за тебя готов.

И мы еще раз выпили за Джолу.

…После второй тарелки бограча меня вдруг осенило, и я спросил:

— Теперешние дети слетаются туда, на берег Крыма, как вы слетались?.. Ты здешний участковый и должен владеть информацией.

— Я не владею, — ответил мне Зубенко, клонясь в задумчивости над паприкашем. — Такой информации у меня нет… Но отчего бы им и не слетаться? Тем более что времена сейчас нестрогие. Не сами времена; они, не сомневайся, к детям строги, ох как строги… В том смысле я, что за детьми теперь глядят не слишком строго…

— Ты уже понял, к чему я клоню? — настойчиво спросил я.

— Кажется, да, — ответил участковый. — Могли Хома и Гриша податься в Крым?.. Теоретически могли… Интересная версия. Очень интересная. Надо будет проработать.

— Не стоит, — спохватился я. — Там же теперь граница, там…

— Дети — они как птицы, — перебил меня Зубенко. — Границы им ничто.

— Может, и так, — продолжил я сомневаться, — но слишком уж невероятно…

— Когда ты говоришь о детях, начинай с невероятного, — ответил мне Зубенко. — И вот что. Был у меня дружбан, отличный кумпель, как про него сказала моя Джола, а может, и не просто был, а до сих пор есть. Ткаченко, участковый, как и я, крымчак… Я звонил ему на Новый год, поздравить… Поболтали, поругались, но не сильно. Попытаюсь дать ему наводку — он разошлет кому положено и сам, я думаю, поищет в своей Алуште.

Грузному Зубенке встать из-за стола было нелегко, но он, собрав все силы, встал. Пошел в дом, бросив мне через плечо.

— Я наберу оттуда. Это служебный разговор.

Торопливо, чтобы пряная курица не успела остыть, я доедал паприкаш… Зубенко вышел слишком быстро и сказал, садясь за стол:

— Я позвонил ему на службу. Ответил кто-то другой. Я представился… Он сказал, что не знает никакого Ткаченки, и дальше разговаривать не стал. Не нагрубил, но голос грубый.

Зубенко смолк и словно бы оцепенел. Из вежливости я отодвинул сковородку… Наконец, он расправил плечи, ткнул вилкой в паприкаш и произнес:

— Но мне, плеть, все же показалось, что это не другой… Это был он, Ткаченко, только голос грубый… Но если так, и если я не ошибаюсь — зачем ему тогда было мне говорить, что он сам себя не знает?

— Боюсь, нам остается только ждать, — ответил я, не зная, что ответить. — Надеяться и ждать…. Если они в Крыму — вернутся к холодам.

До базы я добрел в пять пополудни и в неплохой, как мне показалось, форме… Авель и Агнесса уже были на месте, но еще не было Татьяны и Варвары. Татьяна на обратном пути из зоопарка повздорила с Агнессой, сбежала от нее и, заставив нас понервничать, объявилась уже в сумерках. Варвара вернулась около полуночи — странно возбужденная, довольная собой и с вызывающе счастливыми глазами. И я впервые видел Авеля по-настоящему растерянным.

— Что вы там пили? — спросил он у Варвары настороженно.

— А ничего, — ответила Варвара. — Абсолютно ничего.

— Что это за дружеские посиделки, где тебе даже не нальют? — спросил он тоном, не предполагающим ответа, и на этом разговор прекратил…

Своенравие Татьяны имело следствием появление на базе Липовецкой.


Я так и не узнал, откуда Липовецкая взялась. Авель где-то нанял ее в качестве дуэньи при Татьяне. Он обязал ее сопровождать Татьяну всюду, куда бы ту ни повело, а чтобы Татьяна не надумала взбрыкнуть и убежать — всегда держать ее, не отпуская, за руку. После нашего с дуэньей рукопожатия при первой встрече я не сомневался ни секунды, что Татьяне не удастся вырваться: рука у Липовецкой оказалась по-мужицки жесткой…

— Где-то я вас видела, — сказала Липовецкой Агнесса, задетая всей этой переменой за живое. — Вот только не припомню где.

…Авель при мне назидал Липовецкую:

— Если кто-то незнакомый заговорит с вами, когда вы с ней гуляете, — не слушайте его и проходите мимо… А если будет приставать к вам с разговорами…

Дуэнья молча перебила Авеля, раскрыв свой шитый бисером ридикюль и вынув из него, словно бы хвастаясь, сначала пузырек с каплями Зеленина, потом и, неожиданно, кастет.

— Но он же из пластмассы, — сказал я, растерявшись, но и приглядевшись.

— Девичий, — ответила дуэнья, скромно опустив глаза, — но надежный.

Она вернула средства обороны в ридикюль, и Авель счел за лучшее оставить назидание при себе.

Когда дуэнья не гуляла рука об руку с Татьяной, она помногу говорила, исключительно по-украински. Мой украинский недостаточно хорош для того, чтобы я мог передать оттенки ее речи, скажу лишь, что она не без издевки отказывала мне в праве называться москалем, поскольку я не представитель никакой российской государственной службы, — и звала меня кацапом, добавляя, что на них, то есть на простых кацапов, в отличие от москалей, она зла не держит… Но если мы при ней, пусть и не с ней, говорили меж собой по-русски, она сжимала губы в ниточку, оглядывая нас с укором и неясным подозрением…

— Это и к лучшему, — сказал мне Авель рассудительно. — Татьяна наконец подучит украинский.

Наталья невзлюбила Липовецкую. Ее бесила странноватая привычка Липовецкой заглядывать в шкафы на кухне, в холодильники и тумбочки в домах, как в свои собственные — как будто убеждаясь, что ее нигде не обворовали… Наталья жаловалась Авелю; Ганна ей поддакивала; Авель грозился поговорить с дуэньей, но никак не мог на этот разговор решиться…

Однажды я проснулся посреди ночи с чувством, что кто-то на меня глядит в упор. Синий свет полной луны падал на пол из окна, и я, не шелохнувшись, огляделся в темноте… Убедился, что я в комнате один, но чей-то взгляд не отпускал меня, словно прилип ко мне, и я не мог его с себя стряхнуть. Я спрыгнул с тахты на пол, бросился к окну — и ясно видел в лунном синем свете, как чья-то тень метнулась прочь. Я распахнул окно, выглянул наружу и не увидел ничего, кроме черных стен кустарника по бокам лунной дорожки… Я подождал, прислушиваясь к звукам ночи, закрыл окно и вновь лег спать. Уснуть не удавалось… Пытаясь успокоить нервы, я думал: может быть, охранник Рома совершает обход базы — но Рома, как известно было всем, по ночам один не бродит, он вообще в любое время суток предпочел бы вовсе не выходить наружу из своей сторожки… Если на базе объявился кто чужой — надо бы встать, пойти и разбудить Авеля, — но каково будет убедить его, что мне не померещилось?

Тут вдалеке раздался хриплый, истошный лай Герты, затем в ночи ударил выстрел, и за ним — другой… Меня смело с постели; я выбежал, босой, из дому и бросился бегом с холма к дому Авеля…

Он стоял, голый, на крыльце с ружьем наперевес, крича снаружи в темное окно Варваре: