дорожке вверх, карета с лошадьми, — но кто поручится, что поместилось бы в Kuhstall, воображаемый Хомой и Гришей?.. И они взялись за дело: вскарабкались по плотному и гладкому песку, потом, работая руками, расширили и углубили свой Kuhstall так, чтобы вдвоем залезть в него, сесть рядышком на корточки, — лицом к водохранилищу… Никто никогда не узнает, как долго удалось им просидеть в своем укрытии, глядя сверху из него на большую воду, прежде чем толща потревоженного песка над их головами, отягощенная дерном, кустарником и тремя молодыми ивами, вдруг дрогнув, оползла, накрыла и похоронила их под собой. Не дольше мига песок потом струился вниз по склону и замер, и все замерло. Обрыв остался, как и был, крутым и гладким, но уже без трещины и какого-либо напоминания о ней.
Затяжные дожди последних дней, которые сторож пережидал у себя дома, размыли песок, — и это позволило Герте обнаружить пропавших. Судя по положению их тел, они успели закрыть головы руками, когда на них посыпался песок, но не успели, да и не пытались выбраться…
— Всего-то в трех шагах от базы, — сказал в растерянности Авель, когда мы провожали в темноте Зубенку и Ларису.
Зубенко уточнил:
— В шестнадцати метрах, если считать от ограды.
Одежду мальчиков так никогда и не нашли; должно быть, ее смыли волны.
Перед похоронами, в организации которых я участия не принимал (чего нельзя сказать об Авеле), мне нечем было заполнить время, пустое, как заброшенная хата. Я взялся наконец сочинять ответ Капитанской Дочке. Неосознанно и, возможно, из-за неуверенности в себе и своих доводах, я взял в нем тон наставника, сам толком не разобравшись, кого я наставляю: свою бывшую ученицу или ее неведомого мужа.
Я с ними говорил в своем наставительном письме тем языком, какому был обучен, то есть не прямо, но при посредстве персонажей и событий из произведений большой литературы… Зачем-то начал я с Раскольникова. Этот молодой хороший человек, возмечтав собою осчастливить человечество, молча спросил себя, позволительно ли сделать это ценой преступления. И спросил себя вслух: имеет ли право молодой хороший человек, ради счастья очень многих это несчастье, то есть преступление, совершить. Вопросам вслух всегда предшествуют готовые ответы, — и все там обернулось жуткой кровью неповинных, страхом и позором в собственных глазах… Кстати вспомнил я и рассказ «Четыре дня» полузабытого Гаршина о том, как одиноко и несчастно умирает хороший молодой солдат, ради какой-то бешеной идеи всеми брошенный на голом поле боя… Некстати или кстати я вспомнил и пересказал, что следовало, из «Хаджи-Мурата», — мне показалось, что картина разоренного и изгаженного солдатами аула произведет впечатление на моих адресатов, а молчаливое презрение выживших старейшин будет ими услышано… Я выдал мужу Капитанской Дочки весомый список книг — не буду их перечислять — не только о тоскливом безобразии ненужных войн, но и о том, как обрести и смысл, и счастье на иных, проторенных путях. В том списке первым был, понятно, Диккенс: я выбрал для начала три романа, не буду повторять каких. Я предложил ему прочесть пускай не все, что предложил, но обязательно хоть что-нибудь — и обязательно потом подумать в тишине. Но не в компании, а совершенно одному, где-нибудь под юным дубом на берегу, допустим, Клязьмы… Должно быть, я был не совсем в себе уверен, поскольку ознакомил Авеля с этими своими наставлениями, прежде чем отправить их по назначению. Авель в целом их одобрил, но заметил:
— Этот ваш ясный сокол, сдается мне, умом не блещет. Таких, как он, наверно, лучше просто напугать. К примеру, объяснить ему, что пули — это не стаи перелетных птиц, которые летают по календарю и строго в одну сторону. Они летят, когда хотят, куда хотят, к кому хотят, в любую сторону… Я уважаю твою попытку, — еще сказал мне Авель, — но об одном тебя прошу: не понуждай дурака к раздумью. Бес его знает, до чего он там додумается…
И все же я письмо отправил без поправок и без сокращений, как есть. Ответ пришел незамедлительно:
«Учитель! Спасибо Вам, я прочитала Ваш наказ. Что я могу сказать? Вы можете себе позволить прятаться за книжной полкой, но я себе такого уже позволить не могу. Все, что Вы нам пишете, — понятно и замечательно. Это ведь и я могла бы написать, быть может, и не хуже. Я не об этом Вас просила. Я Вас просила мне помочь — а Вы?.. Что ж, извините.
Ваша
Ка До».
Мне бы обидеться или расстроиться, — но отчего-то полегчало.
А там и похороны подоспели.
Отец Богдан назначил отпевание на одиннадцать утра, и у меня было довольно времени, чтобы съездить на велосипеде в Агросоюз, там в магазине «Подиум» купить костюм — не от Воронина, конечно, — обычный польский коричневый костюмчик вроде того, в каком я вел уроки в Хнове, — и первый мой костюм за всю мою вторую жизнь. К нему пришлось взять и рубашку, и неяркий галстук: привычная футболка была бы точно неуместной. В Борисовку я прибыл загодя, за двадцать пять минут до назначенного часа, в подобающем виде. Майданчик перед церковью был уже тесно заполнен людьми. Я встал на возвышении, в сторонке. Мужчины были кто в костюмах, как и я, а кто и в вышиванках. Женщин было больше: их круглые косынки покачивались передо мной по всей площадке, как гурт домашних птиц над поверхностью пруда. Над толпой, на высоком крыльце церкви, по обеим сторонам еще запертых дверей, на столах, покрытых вышитыми скатертями, стояли, будто в карауле, два закрытых гроба. Справа от крыльца, внизу на крашеной скамейке сидели неподвижно рядышком, держа друг друга за руки, Гнат и Наталья, — оба в черном, почти неразличимые в черной тени церковного фасада… Как выглядят родители Хомы, я не знал и потому не мог их разглядеть, но и родителей Гриши не было заметно нигде поблизости. Я увидел Ганну, поманил ее, спросил о них, и Ганна рассказала, что они уехали, когда я еще лечился в Киеве, — их срочно вызвали в Сургут, и они не стали спорить, опасаясь потерять работу, тем более что поиски детей тогда еще не дали результатов, и, по всему, Эмина с Милой ждала в Борисовке одна лишь неизвестность…
— Они прислали телеграмму из Сургута, — как будто утешая меня, сообщила Ганна…
— Ты разучился или никогда не умел? — услышал я над собой голос Авеля. — Я о краватке, — пояснил он мне. — Кто же так ее завязывает?
Он встал передо мной, распустил мой галстук, хищно примерившись, завязал на моей шее новый узел, затянул его и отступил на шаг назад, довольный своей работой. Узел давил, но ослабить его я не решался… Двери церкви со стуком открылись изнутри, на крыльцо вышел отец Богдан и развел их в обе стороны до упора. Толпа вздохнула, легкой волной подалась вперед, но священник жестом ее остановил. Вынул из-под складок одеяния телефон — и около минуты с кем-то разговаривал, покачиваясь из стороны в сторону перед гробами в темном проеме дверей. Потом спустился вниз, подошел к Гнату и Наталье и о чем-то начал говорить, склонив голову и опустив руки им на плечи. Я видел, как Наталья кивала в ответ, но не понимал, в чем дело, и решил, что отец Богдан уточняет с ней детали отпевания… Священник выпрямился, обернулся к тихой толпе и негромко объявил:
— Надо будет подождать.
Увидев Авеля, он подошел к нам и счел нужным объяснить:
— Везут из Глечика сына Краснокутских, если вы их знаете. Всего месяц пробыл там — и вот, загинул под Дебальцевом, домой только сейчас смогли вернуть. С ним затягивать нехорошо.
— Это правильно, — согласился Авель.
— Близкие мальчиков не против подождать, — на всякий случай сообщил отец Богдан, и Авель снова согласился:
— Это понятно.
Я вспомнил, что сельцо Глечик расположено в шести километрах за Агросоюзом и церкви там нигде нет…
— Что делать, будем ждать, — сказал отец Богдан, оставил нас, поднялся на крыльцо и растворился во мгле храма.
Ждать долго не пришлось.
В просторной тишине, нарушаемой шумом акаций за колокольней и слабым, словно чей-то стон во сне, очень далеким гулом самолета, возник звук медленных автомобилей, и вскоре толпа перед церковью должна была расступиться, чтобы пропустить микроавтобус, выкрашенный в болотный цвет, за ним — автофургон, крытый брезентом.
Из микроавтобуса вышли четверо военных, вытащили из него закрытый гроб, укрытый флагом. Осторожным усилием подняли его на плечи, внесли, опасливо поднявшись на крыльцо, в церковь — и очень скоро вышли на воздух… Из кузова автофургона выбирались люди, помогая друг другу, неловко, но надежно друг друга подхватывая. Поодиночке и кучками они поднимались на крыльцо и скрывались в церкви — кроме тех, кто предпочел остаться снаружи и смешался с толпой борисовских. Из кабины автофургона следом за водителем выбрался мужчина в черном костюме. Он помог выйти женщине в черном и, бережно придерживая на ходу, повел ее в церковь. Они оба проследовали мимо меня, эти двое молодых, на вид не старше сорока, людей. Женщина пыталась плакать, но похоже было, уже все выплакала и потому только хрипела… Они поднялись на крыльцо и, наконец, скрылись в церкви. Один из тех военных, что внес гроб, повернул ко мне лицо, покрытое каленым степным загаром, и произнес, отчего-то едва не извиняясь предо мной:
— Все как-то не так получилось… Три дня когда прошло?.. А потому что не сумели сразу его вынести, не пробиться было к балке — такой огонь… Конечно, вынесли, потом везли… Потом здесь с транспортом для всех как-то не так вышло в этой спешке… Нехорошо получилось.
Из церкви певучим эхом покатились слова девяностого псалма; я, обходя людей, подошел ближе, поднялся на крыльцо и, привстав на носки у порога, поглядел поверх голов. В сумраке переполненного храма золотым пчелиным роем горели свечи и пахло обмороком. Галстук нещадно давил мне горло. Я отступил и попытался ослабить узел, но не смог, до того туго он был затянут. Я сошел с крыльца, подался в сторону, где почти не было людей, обошел колокольню и сел на траву в тени шумных акаций. Если бы не галстук, мне было бы совсем покойно в этой тени, в одиночестве, куда не долетало посторонних звуков, кроме слов заупокойного канона…