– Мочалка – вещь… Но лучше признайся, невеста у тебя есть?
– Чего нет, того нет.
– Зря…
Эх! Каска не шайка. Но перебиться можно. Горячая вода лихо щиплет тело. А мыльная пена сверкает под солнцем. Бодро сверкает. Не так, как в бане.
– Скажи мне, Самородов, только подумавши, – это старший лейтенант Кораблев. – Предположим, у тебя была бы невеста дома, а здесь, вот сейчас, ты такую повстречал… лучшую. И в душу она тебе ударила, точно хмель. Как бы ты поступил?
– Не знаю… Не могу предположить.
– Думаешь, плохо это?
– Что же хорошего. Сегодня одна, завтра другая…
– Это не те слова, сержант. Всех нельзя на один аршин. Понимаешь…
Самородов не успевает ответить.
– Тревога! Воздух! – кричит дежурный.
Кораблев ругается:
– Гады! Не дают и мыло смыть.
– Кто такие будете? – спросил мужчина в майке загадочного от ветхости цвета, повисшей на костлявых плечах.
– Не звери, а люди, – вежливо ответил дядя Володя и остановился, тяжело дыша.
У мужчины было вытянутое книзу лицо с большими скулами. Глаза пройдошистые.
– Все-таки непонятно, – сказал он. – Жители вы нездешние. Приезжие?
– Из города мы. От бомбежки спасаемся, – терпеливо пояснил дядя Володя.
– От бомбежки не обязательно тут спасаться. – Мужчина был босой, в закатанных до колен парусиновых брюках, на тропинке, преградив путь беженцам, они стояли напротив него, усталые за долгую дорогу и, конечно, голодные. Было только часов восемь, но им, вставшим в середине ночи, казалось, что сейчас уже за полдень.
– Говорите, из города? А хто, не знаю?
Он немного растягивал слова. И хотя голос у него был не звонкий, а скорее глуховатый, речь его звучала так, будто он ее напевал. И Любаша не сдержалась. Синева, словно тень, лежала у нее под глазами, и губы были темными и припухшими. Нюра догадывалась, что такими их сделал Дмитрий, когда, прощаясь, Любаша на две-три минуты задержалась у машины. Нюра и все остальные поднимались в гору по дну оврага, над которым темнел густой кустарник. Он протягивал им ветки, этот кустарник. Они хватались за них. И тогда становилось легче шагать вперед. Намного легче.
– Ты сам хто, мурло паршивое? И почему не на фронте?
Мужчина дернул назад головой, будто на что-то наткнулся:
– Я попрошу…
Но Степка знал, что просить Любашу бесполезно. Теперь ей на все наплевать. Раньше чем через полчаса она не успокоится.
– Я попрошу сумкой по роже! – закричала Любаша и замахнулась противогазной сумкой, в которой лежал хлеб. – Пошел вон с дороги!
Но бить мужчину противогазной сумкой не пришлось.
– Люба, не надо, Люба… – испуганно просил дядя Володя.
– Я что? Я не задерживаю… – Мужчина отступил в сторону.
И Любаша прошла мимо. За ней Нюра, Ванда и Степка. Дядя Володя шел последним. Рядом с ним мужчина в закатанных до колен брюках.
– Я сам приезжий, я сам из города, – говорил мужчина. – Моя фамилия Паханков. Может, слышали? Девушка зря меня за дезертира принимает. Я сердечник, поэтому не на фронте.
Подошли к ручью. Через ручей были перекинуты два затоптанных бревна. Они лежали, поддерживаемые тропинками, одна из которых катилась к ручью по склону горы, а другая уходила вверх, совсем не петляя, лишь изогнувшись, точно провисший электрический провод.
Пасека не была селом или деревней в обычном представлении. Десятка два домиков прижимались к горам без всякого порядка, лишь было бы удобно хозяевам. Поэтому улицы или хотя бы мало-мальски сносной дороги между ними не было. Дома стояли в большом отдалении друг от друга, скрытые деревьями, оврагами, склонами гор, наседающими одна на другую. Когда-то здесь действительно была пасека, и каждый крестьянин имел по сотне и больше ульев. В воскресные дни люди с бочонками душистого меда спускались с гор и торопились на воскресный базар в Туапсе, а те, кто был бойчее, энергичнее, садились на утренние поезда и добирались до самого Сочи, где всегда было много отдыхающих.
Но в ту осень сорок второго года Степка не увидел ни одного улья, а ложку меда там невозможно было купить ни за какие деньги. Он это хорошо помнил потому, что дяде Володе кто-то рекомендовал пить сок столетника с медом. Столетник Софья Петровна принесла из города, но вот меда на пасеке найти не удалось. Дядя Володя все вздыхал и возмущался:
– Пасека, Пасека… А мед черти съели! – Но это было потом, позднее…
А в первое утро они спросили назойливого Паханкова, не знает ли он, где здесь дом Чугунковых.
– Тот самый дед, у которого три семьи живут с маленькими детишками, – ответил Паханков. После Любашиного выпада с него слетела спесь. – Это еще пройти надо. Хороший дом. Я и к нему просился. Бесполезно. Здесь у каждого беженцы. А Чугунков три семьи пустил. И в сарае живут, и под грушей.
Не только у Степки, но и у всех остальных паршиво на душе стало после того, что сказал Паханков. Неприятное это дело – бросить обжитые стены, даже если они без крыши, и ночью уйти куда-то в горы, где тебя никто не ждет и не знает. Уж лучше бомбежки, но только дома.
Паханков ободрил:
– Вы духом не падайте. Не зима на дворе свирепствует… До позавчерашнего дня на старой конюшне девять человек жили. В Грузию выбирались.
– Где эта конюшня? – спросила Любаша.
– Я провожу, – охотно предложил Паханков.
Пошли за ним. Он говорил дяде Володе:
– Место здесь сухое, возвышенное… Природа – сами видите. Кислицы, груши в лесу есть. Каштаны скоро посыплются. Если дожди не прибудут, очень просто даже можно перебиться…
В заброшенной конюшне лишь с одной стороны сохранились стойла, но лошадьми не пахло, а пахло прелым сеном. Мятая газета, яичная скорлупа, затоптанные окурки – все это подтверждало слова Паханкова, что в конюшне еще недавно жили беженцы. Дыр в немазаных стенах, сделанных из тонких жердей, было много, и дневной свет просачивался, словно вода сквозь сито. Большая дверь напоминала не дверь, но ворота, одна половинка скосилась на верхней петле, а другая отсутствовала.
Вместо потолка под драночной крышей от стенки к стенке протянулись темные балки; на одной из балок висела мертвая змея.
– Нет, – брезгливо сказала Любаша, – лучше под открытым небом!
Когда вышли из конюшни, то снова поняли, как хорош мир, если бомбы не сыплются на голову и светит солнце, и ветер, бежавший от моря, немного шевелит волосы и забирается под рубашку.
На пригорке стоял домик с узкой во весь фасад террасой, он не был огорожен забором. Перед домом белела печка, и дым изгибался над невысокой мазаной трубой, словно рог.
– Это что? – спросила Любаша.
– Не поймешь, – ответил Паханков. – Склад не склад, контора не контора.
– Тем лучше. Будем жить на крыльце склада тире конторы, – решила Любаша.
– А как же? – возразил Паханков. – Там все-таки я со своей семьей располагаюсь.
– Не поместимся? – спросила Любаша.
– Да как сказать… – мялся Паханков. – Половину крыльца уступить могу…
– А может, все-таки попроситься к Чугунковым? – неуверенно сказал дядя Володя. – Жора обещал твердо.
– Жора… – пренебрежительно возразила Люба. – Жора не их сын. А сына Чугунковых мы не знаем…
– Это так.
– Рядовой Чугунков! – крикнул младший лейтенант Локтев.
Чугунков ящерицей проскользнул между камнями, прижимаясь к вздрагивающей от взрывов земле.
– Нужно пробраться к вершине. – Локтев перевернулся на спину и поднес к глазам бинокль. – Нет, я ничего не вижу.
Чугунков поморщился.
– Сможете? – спросил Локтев.
– Если приказываете.
– Зачем так? Нужно узнать, живы ли корректировщики. Может, и нет смысла держать эту проклятую высоту.
– Похоже, есть. Раз немцы на нее, как саранча, прут.
– Морские батареи не стреляют уже третий час.
– Это плохо, – сказал Чугунков. И добавил: – Я попробую…
– Только осторожнее, – попросил Локтев. – И возвращайтесь быстрее. Мне будет трудно без вас…
– Спасибо, командир…
– Знаете, я все-таки не командир, а архивариус… Это слово звучит очень книжно. Правда?
Но Чугунков не понял его. Он понял другое: нужно ободрить взводного сейчас же, не сходя с места.
– Вы командир, – сказал Чугунков. – Самый нормальный. Вам только нужно научиться ругаться матом. И будет полный порядок.
– Это неверно, молодой человек. Я знаю многих командиров разных рангов – людей исключительно культурных.
– Разных рангов – другое дело, – ответил Чугунков. – Но взводный и ротный должны уметь говорить по-свойски. Иначе им хана!
– А что такое «хана»?
– Конец, – пояснил Чугунков. И как-то посуровел, напрягся и стал осторожно пятиться назад. Потом он скользнул за камень, а еще через несколько секунд спрыгнул в расщелину.
Локтев потерял его из виду. Повернулся. Поднес к глазам бинокль и стал смотреть вперед.
Солнце еще не забралось в зенит. Светило слева над горой. И легкое марево дрожало перед фронтом, нежное, как ранний цветок. Стволы кленов и ясеней отливали обманчивой синевой, тогда как верхушки деревьев были багряно-желтыми, потому что марево струилось низом и солнце ласкало увядающие листья заботливо, щедро.
Немцы прятались там, за стволами деревьев. Вспышки их автоматов и пулеметов выдавали себя, словно огни маяков. Но патронов во взводе Локтева оставалось мало. И он уже час назад распорядился стрелять только наверняка.
К несчастью, противник патронов не экономил. И мин не экономил тоже. С пронзительным завыванием, шипением и свистом они неслись к высоте Сивой, норовя угодить в вершину, где затаились корректировщики. Засекли их немцы визуально или запеленговали работу радиостанции, Локтев не знал. Но у него не было сомнения: враг обнаружил корректировщиков и поставил своей целью уничтожить их.
Возможно, это уже случилось. Локтев не был уверен, что корректировщики живы и продолжают выполнять задачу. Молчание артиллерии лишь усиливало его беспокойство.