Немецкие летчики приноровились расстреливать беззащитную колонну. И Жуков распорядился прикрывать дорогу всеми видами противовоздушной защиты, которую можно высвободить из города.
Старший политрук Лукьянов, невысокий, большеголовый, как и приказано, ждал адмирала на перекрестке. В машине комиссар рассказал подробности, о которых умолчал по телефону. Брешь в обороне обнаружил командир первого НП сержант Напсо. Каждая батарея имела три штатных НП в составе отделения, которые выставлялись за двадцать пять – тридцать километров от батареи на самолетоопасных направлениях.
Первый НП 97-й зенитной батареи был оборудован близ поселка Шаумян. И возглавлял его местный парень из села Большое Псеушко, привыкший к горам, умевший в горах видеть и читать их, как книгу.
Бдительность – это не только слово и не только пожелание. Бдительность – это святая святых войны. У человека, выросшего в горах, где опасности и неожиданности способны объявиться в любое время, бдительность заявляет о себе осторожностью, наблюдательностью, собранностью. Жуков знал Али Напсо еще по Одесской сержантской школе. И знал, что у парня именно такие качества.
…Офицеры вышли из машины, потому что дороги дальше не было, и полезли в гору, хватаясь за жесткий кустарник, пахнущий пылью и сухим листом, горьковато и резко. Солнце светило им в спины. Смотреть вперед было хорошо.
Напсо встретил их и доложил, как положено. Жуков пожал ему руку. Сказал:
– Значит, пусто вокруг, Али Татуович?
– Пусто, товарищ адмирал.
Сели на лошадей. И долго ехали по хребту, потом спускались в лощины, поднимались вверх по склонам… Последние сомнения отпали – примерно на протяжении тридцати километров фронта не существовало. Если бы немцы бросили в эту брешь хотя бы полк, через час бои шли бы на улицах Туапсе… Жукову стало ясно: командующий 18-й армией Камков[13] потерял связь с левым флангом.
– Дай я тебя, брат, обниму, – сказал Жуков. И обнял сержанта Напсо.
Еще до наступления сумерек в район бреши были выдвинуты 396-й батальон, 83-я и 255-я бригады морской пехоты. Для усиления их огневой мощи со станции Шепси прибыла 16-я железнодорожная морская батарея.
В конце апреля погода внезапно испортилась. Дождь дробно стучал по юным листьям, морщинистым камням и новенькой крыше дома Мартынюков. Цветы сирени, росшие на высоких зеленых кустах, освежели под дождем, и в саду очень приятно пахло.
Они давно не видели такого стойкого проливного дождя. Он буйствовал и ночь, и день, и вторую ночь, и второй день. А все обносились за войну. И с обувью было особенно плохо. Жора клеил галоши Нине Андреевне, Степану и Нюре; но, может, клей был плохой, может, бывшему шоферу, который уже больше недели жил у Мартынюков, не хватало умения – только все равно женщины возвращались вечерами с мокрыми ногами.
Ботинки Степана тоже дышали на ладан. И если в сухую погоду в них еще позволительно было походить по двору, то в мокроту они расползлись бы сразу, словно промокашка. Спасибо, солдатские сапоги – подарок Иноземцева и Журавлева, – не будь их, Степке только бы и оставалось, что сидеть днями у окна, глядя на склон горы, грязно-серый, точно шкура линявшего шакала.
Шакалы приходили, едва наступали сумерки. Зима подтянула им животы. И они приходили к самым домам. И выли требовательно и нахально…
Нине Андреевне поручили сделать доклад для сотрудников по случаю Первого мая. Она никогда раньше не делала докладов и не знала, как приступить к делу, с чего начать.
Вечером Нина Андреевна, Степка, Нюра, Жора сидели вокруг стола в тети-Лялиной квартире. Перед матерью лежал лист желтоватой оберточной бумаги. В руке она держала карандаш.
Жора предложил:
– Начать лучше всего с переломного момента в боях за Туапсе. Прямо так и записать. «Двадцать пятая годовщина Великой Октябрьской социалистической революции и выступление Верховного Главнокомандующего товарища Сталина вдохновили советских людей на новые боевые подвиги».
– Хорошо, – сказала Нюра.
– Я первым докладчиком в гараже слыл, – ответил бывший шофер и продолжал: – Двадцать шестого ноября сорок второго года войска Черноморской группы перешли в наступление и двадцатого декабря окружили и полностью разгромили немцев на горе Семашхо.
– А может, не полностью? – с сомнением спросила Нина Андреевна.
– Кашу маслом не испортишь, – махнул рукой Жора.
– Мама, – сказал Степка. – Нужно подробнее остановиться на Ноябрьских праздниках. Сравнить, как тогда было и как сейчас.
Степка хорошо помнил тот холодный осенний день…
В городе вывесили флаги. Их прикрепили через каждые сто метров на стенах уцелевших домов и на стенах, за которыми домов больше не было.
Ветер трепыхал полотнища. Они то вертелись, то вздрагивали, то громко хлопали. И беспокойством своим, и яркостью оживляли улицы. Так их могли еще оживить только дети.
Ломоть оштукатуренной стены, почтовый ящик с тусклым латунным гербом. И яркий красный флаг… Это нельзя представить. Это нужно повидать. Очутиться в той обстановке, пережить ночные тревоги, дневные налеты…
7 ноября 1942 года немцы бомбили город жестоко.
Эти дни Мартынюки снова провели на Пасеке. Едва вышли на окраину Краянска, ступая в гору по узкой глиняной канавке, поравнялись с первым домом, возле которого тоскливо блеяла коза цвета облущенных подсолнухов, как над городом взвыли сирены. Море под низкими тучами было пасмурным, и волны круто наваливались на мол, выплевывали брызги. Белые, без всяких солнечных бликов…
Самолеты легли, как буквы. Маленькие черные буквы на блеклом небе. Они появились одновременно с пяти сторон. Зловещая звезда выросла над городом. И концы ее явственно сближались. Монотонный, въедливый гул усиливался с каждой секундой. И самолеты больше не походили на буквы. Обыкновенные самолеты с черными крестами на крыльях, нормальные, не похожие ни на коршунов, ни на акул.
Белые одуванчики – зенитные снаряды разрывались очень красиво – покачивались в воздухе. Но самолеты не меняли курса.
Любаша тогда насчитала их сто пять.
Потом один самолет внезапно разломился на части. Два других, размалеванных пламенем, быстро падали в сторону.
Подняв фонтаны брызг, рухнул в море четвертый… Хрипела, запутавшись в петле, коза цвета облущенных подсолнухов. Степка подпрыгивал от радости… Мать ответила:
– Про праздники – это ты хорошо, сынок, вспомнил.
– Нужно бы сравнить Туапсе с крепостью, – сказал Степка. – Правда, вокруг крепости должны быть стены. Так полагалось в древние времена. Но и здесь горы и люди. Всех назвать надо бы, да как это сделаешь. Тогда хоть девчонок – радистку Галю, Любашу…
Когда Степка сказал про Любашу, слеза, точно капля дождя, шлепнулась на листок, который лежал перед матерью. И бывший шофер Жора, на днях вернувшийся из госпиталя, укоризненно посмотрел на парня, а стоявшая за спиной Нины Андреевны Нюра приставила указательный палец ко лбу и многозначительно им повертела. В комнате установилась грустная, кладбищенская тишина.
– Может, не выдержала ран доченька, – сказала Нина Андреевна. – Может, и живой ее давно нет. Ведь ни одного письма не прислала…
Никто не поднимал глаз. Все молчали.
Но хоронили Любашу они слишком рано…
Любаша вернулась на следующий день, когда дождь перестал и солнце растопырило глаза и, казалось, не могло наглядеться на землю. Было еще скользко. И глина, и листья, и камни блестели водой. А Любаша совсем неумело ходила на костылях. Но Степка узнал ее, едва она появилась под горой. Сердце раньше, чем голова, поняло, что случилось. И сжалось в комочек. Может, захотело остановиться. Степка побежал вниз быстро, подгоняемый страхом. И встреча их была нерадостной. Скулила дворняга Талка. Степка шмыгнул носом. А Любаша смотрела на брата смущенно и жалостливо. Она была в темно-синей юбке, в таком же красивом кителе. Справа на груди у нее светлел, переливаясь золотом, орден Отечественной войны.
– На вокзал нужно сходить, – как-то очень обыкновенно, очень буднично сказала Любаша. – Чемодан там в камере хранения.
– Хорошо, – сказал Степка. – Потом сбегаю.
– Конечно потом, – сказала Любаша. – Гору как размыло.
– Двое суток дождь лил словно из ведра.
– Двое суток – немного, осенью неделями льет. – Опираясь на костыли, она тяжело ступила в гору, не оборачиваясь, спросила: – Как вы тут?
– А что с нами станет? Дом ремонтируем. Шофер Жора у нас живет.
– Рука у него в порядке?
– Нет, усохла.
– А меня вот тоже… Видишь?
– Вижу.
– Потому и не писала.
– Зря…
– Знаю, что зря.
– Мать плакала. Все похоронную ждала.
– Лучше бы похоронная…
– Это только кажется… Главное – жива. И лицо цело. Ведь ты красивая…
– Отец пишет?
– Да. Ранен был. Теперь снова воюет.
– А про Сараеву?
– Ни слова… Пишет: люблю, ждите, жив буду – вернусь.
Степка прибавил шаг. И шел теперь рядом с Любашей, потому что не мог идти сзади: ему тяжело было видеть, как она опирается на свои костыли, как они вязнут в глине, как от напряжения потеют ее пальцы, сжимающие ручки костылей. Лицо сестры тоже вспотело. И дышала она глубоко.
– Я… не… подозревала, что у нас такая крутая… гора.
– Давай отдохнем, – сказал брат. Ему не нравилось, как дышит Люба.
Она остановилась. Посмотрела благодарно.
– Вот платок, – сказал он.
– У меня есть, – смутилась она.
Раньше Степка никогда не видел свою сестру смущенной. И возможно, поэтому ему вдруг почудилось, что это не Любаша, что это вообще не явь, а сон. Цветной сон! Стоит лишь пошевелиться, и он проснется на своей койке и увидит затверделые пятки бывшего шофера Жоры, который спит в той же комнате, что и Степка, на полу возле пианино.
Она высвободила руку, но костыль по-прежнему оставался под мышкой и мешал ей нащупать карман.
Степка сказал:
– Платок совсем чистый. Мать дала мне сегодня утром. Я даже не разворачивал его…