Этот маленький город — страница 50 из 105

– Хорошо, – согласилась Любаша. И опять схватилась за ручку костыля.

Брат сам вытер ей лицо.

Она сказала:

– Я еще, как маленький ребенок. Но я привыкну. И выучусь всему.

– Конечно, – сказал он. – Ты всегда была способным ребенком.

И Любаша засмеялась хорошо и просто.

Жора чинил стену. Он был без гимнастерки, майка вправлена в галифе. Услышав голоса, Жора повернулся, увидел Любашу и все понял. Он положил молоток на табуретку, подошел к калитке. Степа и Любаша остановились. И Жора теперь хорошо видел ее костыли, а она – его изуродованную руку.

Любаша, конечно, не любила Жору. Он ей никогда не нравился. Думается, поэтому она без всякой неловкости сказала:

– Здравствуй, Жора!

А Жора…

Несколько дней назад он говорил за ужином:

– Мне Люба с первого взгляда, можно сказать, по сердцу пришлась. И было в моей душе затаенное желание жениться на ней. Стали бы мы тогда с тобой родственниками. Точно, Степка.

– Чужой ворох ворошить, только глаза порошить, – ответил Степка пословицей из лексикона бабки Кочанихи.

И вот Жора увидел Любашу на костылях. И стушевался, и побледнел, будто бы с перепугу. Не ответил на Любашино «здравствуй». А забормотал:

– Надо же так!.. Где это тебя?

– Там… – неопределенно ответила Любаша.

– Война не для женщин, – убежденно сказал Жора.

– Устаревшее суждение, – ответила Любаша. – Теперь война для всех.

4

Трудно было поверить, что эти не светлые, а серые с грязной желтизной камни, которые Нина Андреевна вывалила в ведро из поношенной противогазной сумки, могут стать белой, сметанного цвета массой. Степка удивился. Мать плеснула в ведро воды. И камни зашипели, точно сало на сковородке. Вода забурлила, хоть и не стояла на плите. Потом камни стали расползаться, вода белеть, густеть. И Степку не покидало ощущение, будто это нечто съедобное, вкусное. И совсем не хотелось верить, что в ведре растворяется известь.

Развернув сложенный квадратиком клочок газеты, где лежала горсть – не более чайной ложки – синьки, мать нагнулась над ведром и вытряхнула туда синьку.

Степка взял палку, которую специально обстругал. Мать сказала:

– Размешивай.

Стены комнаты казались оклеенными странной географической картой. Взрывная волна и осколки обрушили лишь часть штукатурки. Сейчас эти места были замазаны темной глиной, тогда как уцелевшие участки стен и потолка светлели полинявшей от времени известью.

Обвязав голову косынкой, мать забралась на стол. Ее щетка заходила по потолку умело, ловко, и капли извести не текли по руке, как это случилось у Степки, когда он взялся подражать матери.

Опершись на костыль, Любаша белила стену между окон. Окна были застеклены. Но не целыми стеклами, а составленными из осколков. Солнце смотрело в них. И лучи его преломлялись и разрисовывали окна узорами, только не белыми, как мороз, а цветными: фиолетовыми, розовыми, золотистыми…

– Дни теперь теплые, – сказала Любаша. – Завтра мы сможем перебраться к себе.

– Днем раньше, днем позже… Успеется, – ответила мать. – Хорошо бы полы покрасить. Нюре обещали принести краску…

– Себе она уже достала, – не сдержался Степка.

– Завистливый ты, Степан. Не толково это. – Нюра стояла на пороге. И все слышала.

– Ты уж больно толковая. Давай побелю.

Нюра пренебрежительно махнула рукой:

– Охолонь… Не мазалась и мазаться не собираюсь… А относительно краски, тетя Нина, слово твердое. Мне керосинщик обещал. У него есть.

Лицо Нюры в веснушках. Приятное, в общем. А взгляд хитроватый.

– Ваня письмо прислал. Его орденом Славы наградили. И война скоро кончится.

– Прямо так и пишет? – подзадорил Степка.

– Другими словами, конечно. Но понятно… Я сейчас прочту.

Она вынула из лифчика солдатское треугольное письмо. Стала читать:

– «Бьем фашиста. И могила его близка. Все будет хорошо, Нюра. Все хорошо… Главное, не надо торописа, не надо волноваса».

Юмор мужа Нюра не поняла. Покачав головой, нравоучительно сказала:

– Учудишься… Базой человек заведовал – и такие грамматические ошибки…

– Да, изменилась девчонка, сильно… – сказала Любаша, когда Нюра ушла.

– Еще не все о ней знаешь, – ответила мать. Она слезла со стола, чтобы передохнуть. – Не ночевала она однажды. Говорит, в отряде пэвэо дежурила… – Мать перешла на шепот: – А я точно знаю, в пэвэо она не дежурила.

Любаша рассмеялась. Сказала:

– Молодец.

Мать чуть не заплакала:

– И орден тебе дали. И ногу ты на трудном деле оставила. Но ума не прибавилось ни грамма.

– Точно. Ум приказами не распределяется, по карточкам не выдается. Сколько мама с папой отпустили, столько всю жизнь в голове и носишь.

Степке никогда не забыть: встреча матери и Любаши произошла во второй комнате в доме тети Ляли. Густели сумерки. И мать и Любаша были зареваны. Мать бесконечно повторяла:

– Дочка милая, дочка милая… – И еще говорила: – Ну что нога… Бог дал, бог взял. Ведь живая ты, живая вернулась. Погибли ведь там многие.

– Да, многие… – говорила тогда Любаша. – Наш командир Цезарь Куников погиб. Мне Галя об этом в госпиталь написала. Осколком его. Прямо в живот…

– А Галя? Как сама Галя?

– Хорошо. Воюет. Она не то, что я. Она обстрелянная…

– Всем нелегко.

– Война.

– Вон Жора тоже, можно сказать, руки лишился.

– Бедняга.

– Он хороший, Люба. Работящий… Конечно, выпить любит. А какой мужчина от рюмки откажется. Ты не отпугивай его от себя, Люба.

– Зачем об этом, мама? Не время…

– Я понимаю. Но ты не обижай человека. Хорошо?

– Хорошо.

Только Жора сам обиделся. За что и на кого – неизвестно. На второй день после приезда Любаши ушел он, ни с кем не простившись, и тощий свой вещевой мешок позабыл взять.

5

Мать покормила Степана в подсобке за перегородкой, где тусклая женщина в очках с облинявшими дужками стучала на счетах. Перед ней лежали накладные, меню, талоны на обед и на завтрак. Женщина работала калькулятором. И ее очень уважали. После обеда, между тремя и четырьмя часами, калькулятор, забрав расклеенные на листках талоны, отправлялась в КУБ. Контрольно-учетное бюро находилось в одном из уцелевших зданий по улице Энгельса, невдалеке от Пятой школы. Сюда приходили заведующие всех магазинов и калькуляторы всех столовых города. Карточная система требовала строгой отчетности. Работники КУБа считали талоны, гасили их специальными штампами, смоченными в черных чернилах, и в конце рабочего дня сжигали во дворе. Прямо так – на костре. Степка видел эти костры. А талоны, продуктовые и промтоварные, представляли в ту пору такую ценность, что казалось – сжигают деньги.

Калькулятор порою, отрываясь от накладных, смотрела на мальчишку. Ее глаза за очками были пребольшими. Их распирала тоска, боль, отчаяние. В ноябре прошлого года эта женщина потеряла мать и шестилетнюю дочку. Степка несколько раз видел ее девочку, светленькую, с яркими бантами и губами. Бомба попала прямо в щель, где прятались бабушка и внучка. Это был редкий случай. Редкий даже для Туапсе.

– Схожу к морю, – сказал Степка. Мог бы и не говорить, но в тот момент ему захотелось быть послушным.

– Только не купайся, – ответила мать. – Да на обратном пути зайди ко мне…

Она вышла вслед за сыном. И с минуту стояла возле двери, глядя на зеленую улицу и на сына, так подросшего за минувший год. Птицы чирикали на деревьях, летали низко. Сирень цвела щедро. Запах ее смешивался с запахом белой акации. Развалины утопали в зелени. И весна казалась обыкновенной, нормальной, как и до войны.

В противотанковом рву, наполненном дождевой водой, квакали лягушки. Они, конечно, квакали противно. Но это все равно было приятнее, чем вой сирены, чем свист осколков. Это была жизнь. Природа. Бытие. Это внушало веру, что все обойдется, все будет хорошо…

Мост через речку Туапсинку был смыт стремительными весенними водами. Пенистые, с мазутными пятнами, они однажды подхватили мост, словно лодку, и выбросили в открытое море. Черные, обвитые тиной сваи выглядывали из воды между берегами.

Тральщик лежал на прежнем месте, но море засасывало его. И он выглядел гораздо меньшим, чем в тот день, когда они были здесь с Вандой.

Все-таки Степку удивляло, приводило в недоумение и тревожило молчание Ванды. Он знал, что бывают на свете хорошие и отзывчивые люди, которые просто не любят писать письма. Но не мог отнести Ванду к их числу. Она была очень вежливой, очень воспитанной, очень прилежной девчонкой и не настолько ленивой, чтобы однажды ни написать несколько слов: жива, здорова, доехала благополучно.

Могло, конечно, случиться, что письмо Ванды затерялось на мытарных почтовых дорогах. А может, Ванда перепутала адрес. Только едва ли…

Берег был чистым и пустынным. Лишь слева, метрах в пятидесяти, женщина, стоя по щиколотки в воде, стирала темную одежду.

Вода пронизывалась солнцем. И оно достигало дна и ползло по нему желтыми крабами, а волны, казалось, заглядывались на них и не спешили к берегу – так хорошо было в море.

Степке тоже захотелось в море. Хоть на минуту… Словно крапива, вода обожгла тело. Он почувствовал на губах привкус соли… Взмахнул руками, ногами. И ощущение холода исчезло. Он поплыл вперед, как-то необычно ясно понимая, что он живой, что он живет и что это очень хорошо…

Когда повернул к берегу, то увидел возле своей одежды двоих мужчин. Он узнал их. Это были Паханковы, старший и младший. И они узнали Степку. И радостно трясли его руку, а он стоял мокрый. И немножко блестел. И немножко дрожал.

– Ванда не пишет? – спросил Семен.

– Забыла сразу, – ответил Степка.

– Непонятное что-то, – озабоченно сказал Семен. – Она и мне обещала писать. Я дал ей адрес.

– Может, письма затерялись…

Паханков-старший авторитетно вмешался:

– И рядить нечего… Слыхал я, теми днями, когда, значит, Ванда с отцом отбыла, немец под Чемиткой состав пассажирский разбомбил.