Ему сообщили, что пора выписываться из больницы, что он уже в состоянии обходиться собственными силами, живя в каком-то другом месте, они называли его «закрытым поселением». Он думал, что это будет огромная роща деревьев, хитрое переплетение ветвей и листьев, где он смог бы скрыться и соорудить гнездо на высоте, подальше от вселяющей ужас поверхности земли, где бродят легионы двуногих призраков. Но оказалось, что это средней паршивости небольшой одноэтажный корпус со спальными комнатами, расположенный вокруг квадратного участка грязной травы, загаженной собачьим дерьмом и сверкающей битым стеклом. Собаки его пугали: там, откуда он прибыл, собаки не были одомашнены. Мир за пределами этой комнаты также наводил на него страх. Обстановка в точности напоминала тот город, который он помнил, только на треть больше, что вполне соответствовало размерам его нынешних возвышенных обитателей. Когда ему нужно было выйти наружу, он старался не смотреть вверх, огромной высоты здания вызывали у него головокружение. Он медленно шел вдоль по тротуару впритирку к стенам домов, иногда, вопреки своей воле, опираясь костяшками рук о землю и продолжая путь на четвереньках.
Нижнее белье, которое он вынужден был носить, вызывало у него чувство удушья, стесненности. Если он был уверен, что его никто не видит — обычно когда тайком крался по пустырю вблизи корпуса, — то скидывал с себя ненавистную одежду и проветривал свою мошонку на свежем воздухе. К счастью, ему не нужно было покидать комнату слишком часто. Человеческая особь приходила к нему убираться, а также покупала для него пластмассовые фрукты: он их ненавидел, но все равно вожделел. Та же особь помогала ему заполнять бланки, необходимые для получения денег на почте. Это были единственные процедуры, которые он был в состоянии вынести; при длительном контакте с человеческими особями — без разницы, насколько беспомощными и странными все они ему до сих пор казались, — он невольно хватал их за плечи, прижимался к ним своей мордой, одновременно трясущимися пальцами умоляя их пошебуршить ему шерсть на голове, или подразнить его, или ударить, чтобы он почувствовал, что все еще жив, что он все еще шимпанзе.
Каждую неделю приходили врачи делать уколы. Он подчинялся им и принимал остальные лекарства с прежней регулярностью, поскольку полагал, что в противном случае мир превратится в еще более кошмарное место; так его энергетический уровень повышался, восстанавливалась перцепция, пока наконец им не овладел нестерпимый позыв вскарабкаться вверх по фасадам зданий или заставить тех особей, которых он считал ниже себя, целовать его лишенную шерсти задницу.
Одна самка — та самая, что первая из всех этих существ — выслушала его в больнице «Чэринг-Кросс», до сих пор время от времени навещала своего бывшего пациента, и по ее же совету он стал посещать группу арт-терапии в общественном центре, прикрепленном к «закрытому поселению». Она, эта врачиха, сказала ему, что они встречались много лет назад, после его первого срыва. Добавила, что когда-то он был очень известным и продаваемым художником, что его путь если и не к полному выздоровлению, то, по крайней мере, к частичному приятию нынешнего состояния лежит через искусство. Хотя он и считал ее идиоткой, некий смысл во всем этом был: мир, в котором он находился теперь, был настолько размалывающим, что справиться с ним как-то иначе, чем попытаться изобразить его, он просто не мог. Стул был стулом, машина — машиной, дом — домом. Если он хотел возвращения прежнего мира — планеты обезьян, столь милой его сердцу, — ему не оставалось ничего, кроме как рисовать этот мир, являть на свет. Возможно, в процессе он откроет некую формулу, которая позволит ему смириться со своей человеческой сущностью.
Он пришел на сеанс арт-терапии и сел рядом с другими больными существами. Кисти, мелки и карандаши казались чем-то привычным, но собственные пальцы по-прежнему его не слушались, были слишком длинными и костлявыми, слишком слабыми, чтобы осуществлять мышечный контроль, необходимый для выражения его внутренних образов. Он хотел рисовать небольшие картинки, жирными штрихами, на них был бы изображен тот изобильный мир, который он утерял, где мохнатые существа стоят так близко друг к другу, что выглядят будто один большой зверь, покрытый толстой, теплой шкурой. Но когда он пробовал все это нарисовать, штрихи выходили неуклюжие, и его картины оказывались грязной пачкотней.
Человеческий самец, который вел занятия в группе, пытался приободрить его, говорил, что раз от раза получается все лучше, композиция еще, возможно, немного хромает, но, определенно, оставлять стараний не стоит. Как-то раз он привел с собой другое существо, самку, и она сказала, что у нее своя небольшая галерея «потустороннего искусства» и что она хотела бы выставить пару-тройку его работ. «Потустороннее искусство». Это выражение заставило его завыть от хохота. Видать, эта самка была настолько по ту сторону, что вряд ли вообще что-то соображала. По ту сторону времени, пространства, вне всего этого ничтожного мира с его бесполыми, колченогими, гладкокожими, хилорукими обитателями.
Тем не менее он пошел посмотреть на галерею и встретил там несколько человек, имевших к ней непосредственное отношение. Можно себе представить, насколько своеобразным нашли его эти люди, и часто, когда он отворачивался, его острый слух улавливал их слова за спиной:
— Это же Саймон Дейкс, ну, разумеется, вы знаете… — говорил один.
— Тот самый, художник?
— Само собой.
— Это который в свое время был так знаменит, что его картины висели в галерее Тейт?
— Да-да, но у него случился срыв, фактически два срыва, очень тяжелых, как видите… От него осталась одна пустая скорлупа, едва ли в нем сохранилось что-то человеческое.
— Просто не верится, и вот эти грязные миниатюры — его?
— Боюсь, что так; полагаю, она их выставила ради забавы. Даже по сравнению с работами прочих душевнобольных очевидно, что в этой мазне абсолютно ничего нет. Если они и выдерживают какие-либо сравнения, то разве что с картинами шимпанзе, находящимися под опекой зоопсихологов.
Это было время войн и притеснений. Исходя из того, что он узнал, миллионы человеческих существ голодали, страдали, их истребляли представители этого же вида. А посетители выставки рассуждали о «гуманности» и «человеческих правах» — ну разве это не смешно?! Прихлебывая алкогольный виноградный сок пухлыми, влажными губами, они мнили себя венцами творения. Стояли, одетые в обвислые кожаные покровы, никогда друг к другу не прикасались, не обнимались, никогда — насколько он мог судить — не спаривались, их ощущение мира сводилось к вафельному стаканчику с шариком холодной уверенности, который был произведен на свет этими же отвратными харями лишь для того, чтобы они могли уронить его на пол в нескольких футах от своих ног.
Во время одного из таких сборищ к нему подошла самка и проделала некоторые знаки, выражавшие, что она испытывала что-то помимо пренебрежения в его адрес. Естественные запахи, как всегда, были замаскированы одеждой и туалетной водой, но он с однозначной уверенностью уловил: у нее течка. Когда она предложила ему проводить ее домой, а затем позвала в гнездо, мысль о том, что он наконец попал в лапы другой особи — к тому же другого вида, — вызвала у него неодолимое желание.
Но, боже, до чего же отличались нежные ласки и слабые поглаживания, которым она предалась, будучи на нем! Никакой мощи интимной близости или эротической силы во время случки. Когда она гортанными звуками дала понять, что ему пора покрыть ее, он почувствовал, что впадает в более естественное и правильное состояние. Крепко схватив самку за шерсть на загривке, он с силой взял ее, а затем отвесил ей с неподдельной страстью своей лапищей хлесткую затрещину. Она жалобно застонала, выползла из-под него и отступила в угол гнезда с безумным, наполовину сломленным, животным взглядом на мордочке.
— Это я, я виновата… — хныкала она. — Сама виновата…
Он вернулся в «закрытое поселение», ожидая, что за ним явятся врачи, чтобы скрутить его и сделать укол ядовитым копьем. Но они больше ни разу не появились.
Прочие сведения о своем прошлом он собрал благодаря врачихе, которая все еще навещала его. Очевидно, после предыдущего срыва его пользовал очень знаменитый, заслуженный врач. Этот врач — бывший ее коллега — даже включил его в собственную группу ради того, чтобы вылечить.
Он отыскал место, где жил тот врач, и отправился к нему. Окраина на возвышении, окна солидных домов смотрят через куртины вересковой пустоши на серый город внизу. Пересекая пустошь и направляясь к дому врача, он на минуту позволил себе поверить, что вернулся в тот мир, который любил, воссоединился со своим крепким, покрытым шерстью телом. Он запрыгнул на низко свисавшие ветви, раскачался на них, забарабанил передними конечностями в грудь, густую тьму расколол его дикий животный крик; он сорвал с себя нижнее белье и открылся ночной прохладе. Несколько случайно попавшихся ему на пути человеческих особей метнулись в сторону, что-то вопя в самой милой его слуху манере.
Когда он подошел к дому врача, его одежда была изодрана в клочья, тело кое-где кровоточило. Он перепрыгнул через садовую ограду, на четвереньках проковылял к двери и стал дубасить в нее обеими передними лапами. Немного погодя дверь распахнулась, на пороге показался полный самец с редкой белой шерстью на голове. Знаменитый врач посмотрел на него с таким выражением — одновременно пустым и бессмысленно-недоумевающим, — которое, как он уже успел заметить, было типично для всех особей этого вида. Врач не издал ни звука, его пальцы не произвели никаких жестов. Спустя какое-то время дверь захлопнулась.
Он уселся на корточки, его чуткие уши уловили, как в доме набирают номер телефона, потом — тихое бормотание. Не странно ли, — подумал он, — когда у меня было ощущение, что я человек, у них не хватило сил мне помочь, а теперь, когда они сами в этом убеждены, им нет до меня никакого дела.