Этюды о Галилее — страница 53 из 59

688:

Когда тело движется по горизонтальной плоскости, не встречая никакого сопротивления движению, то, как мы уже знаем из всего того, что было изложено выше, движение его было бы равномерным и продолжалось бы постоянно, если бы плоскость простиралась в пространстве без конца. Если же плоскость конечна и расположена высоко, то тело, подверженное тяжести689, достигнув конца плоскости, продолжает двигаться далее таким образом, что к его первоначальному равномерному, беспрепятственному движению присоединяется другое, вызываемое силою тяжести690, благодаря чему возникает сложное движение, слагающееся из равномерного горизонтального и естественно ускоренного вниз; я его называю движением бросаемых тел

и это движение – как показывает Галилей в доказательстве, ставшем классическим, – описывает половину параболы.

Совершенно ясно, что когда плоскость обрывается и более не подпирает тело, то оно падает. Его движение продолжается по прямой только лишь постольку, поскольку тело продолжает оставаться на горизонтальной плоскости; плоскости больше нет – это движение продолжается само по себе, однако тело более не движется по прямой.

Можно было бы, наверное, возразить, что Галилей рассуждает здесь ex hypothesi, утверждая, что тела «подвержены тяжести» (в конце концов, это вполне естественное предположение) и что к тому же мы сами рассуждаем так же691. Безусловно. Именно поэтому его рассуждение кажется нам настолько «нововременным»; мы забываем, что мы сами трактуем «тяжесть» не иначе как замещая ее ньютоновским притяжением, существующим между телами, и если мы можем представить себе тела «подверженными тяжести», мы также можем представлять их иначе. Именно это мы и делаем, во всяком случае, делали, когда, проводя различие между тяжестью и массой, мы закладывали основы нашей науки. Однако это как раз то, чего не делает Галилей. Он и не может этого сделать, потому что он, говоря современным языком, не различает тяжесть и массу. И по этой причине он не считает тяжесть «силой», воздействующей на тело, а чем-то, чему тело «подвержено», чем-то, что принадлежит самому телу. Поэтому тяжесть не претерпевает никаких изменений ни во времени, ни в пространстве. Тело весит столько-то везде и всегда и падает с одинаковой скоростью там, где его расположили, – вблизи центра Земли или же, напротив, среди звезд692. Разумеется, Галилей вполне может, следуя примеру Архимеда, отвлечься, абстрагироваться от реальности, не принимая во внимание действительное направление движения земных тел (в чем, впрочем, Симпличио и Сагредо693будут единодушно его обвинять); он может ради оправдания этого хода представить свой архимедовский мир как примерный набросок (и это было бы верно, причем вдвойне: архимедов закон свободного падения – это приблизительное описание реального закона, который куда более сложен; и архимедовский мир, отталкиваясь от геометрического мира, представляет собой примерный набросок мира физического), он не может далее развить эту «абстракцию», потому что тяжесть, как мы неоднократно могли видеть, является сущностным и неотделимым качеством физического тела.

Физика Галилея объясняет то, что есть, через то, чего нет. Декарт и Ньютон идут еще дальше: их физические теории объясняют то, что есть, через то, чего не может быть; они объясняют реальное через невозможное. Галилей, как мы видели, этого не делает. Не станем ставить ему это в упрек. Действительно, эта невозможность – инерциальное движение по прямой – в каком-то смысле менее невозможна для Ньютона и Декарта, чем для Галилея. Или, если угодно, невозможность этого движения не одинакова, она имеет различную структуру.

Для Ньютона прямолинейное движение брошенного тела невозможно, потому что действие других тел его изменяет, смещает и препятствует ему. Тело могло бы двигаться по прямой, только если бы оно находилось в пустом пространстве. Это условие, конечно же, невыполнимо. Но оно невыполнимо лишь практически. Ибо Бог, на худой конец, вполне мог бы реализовать это условие.

Невозможность инерциального движения у Декарта имеет более глубокие причины. Безусловно, у него, как и у Ньютона, речь идет о своего рода внешней невозможности: тело не может двигаться по прямой линии, потому что другие, окружающие тела мешают ему в этом. Но изолированное тело, по мнению Декарта, невозможно помыслить. Сам Бог не смог бы устранить все препятствия, которые с необходимостью стоят у него на пути. Наконец, у Галилея невозможность и вовсе не внешняя. Если никакое тело не может двигаться по прямой, то это не потому, что оно непременно встречает препятствия или его что-то притягивает и это мешает ему двигаться прямолинейно. Причина того, что оно не движется прямолинейно, заключается в нем самом. Его вес тянет его вниз. И если бы у него вдруг отняли этот вес, его движение не «выправилось» бы, а исчезло вместе с физическим существованием тела.

Таким образом, мы смогли установить, что Галилей не формулировал принципа инерции. Путь, который от строго упорядоченного Космоса средневековой и античной науки ведет к бесконечной Вселенной классической науки, он прошел не до конца. Это дано было сделать лишь Декарту.

Заключение

И тем не менее недаром историческая традиция видит в Галилее отца классической науки, ведь именно в его работе, а не в работе Декарта694 впервые в истории человеческой мысли реализуется идея математической физики и, более того, идея физического математизма.

Таким образом, сложный вопрос, который обсуждается на протяжении всего «Диалога» и который служит подспорьем всех его дальнейших разработок, – вопрос, который еще более важен (несмотря на ограниченность масштабов), чем вопрос о значимости двух астрономических систем, – это вопрос о значении двух типов философии. Ведь разрешение астрономической проблемы зависит от того, как устроена физическая наука, что, в свою очередь, подразумевает предварительное разрешение философской проблемы о природе и структуре этой науки. А это означает, in concreto, что речь идет о том, чтобы выяснить, какова роль математики в построении науки о реальном.

Роль математики в физике – проблема не новая, совсем наоборот: в течение двух тысяч лет она составляла предмет философских размышлений и дискуссий. И Галилей отнюдь не обходит ее стороной. Во времена своих юных, студенческих лет, когда он посещал курс по философии, который читал Франческо Бонамико, он смог узнать, что вопрос о роли и природе математики составляет важнейший предмет споров между Аристотелем и Платоном695.

Несколько лет спустя, по возвращении в Пизу – на этот раз уже в роли преподавателя, – Галилей благодаря своему товарищу и коллеге Джакопо Маццони, автору труда, посвященного взаимоотношениям Платона и Аристотеля, нашел подтверждение тому,

что нет <…> иного вопроса, т. е. разночтения, которое бы давало место для стольких размышлений благородных и прекрасных <…> как этот вопрос: является ли использование математики в естествознании в качестве инструмента доказательства и среднего термина доказательства, уместным или же неуместным; иными словами, дает ли нам это некоторую истину или же, наоборот, это вредно и опасно. Действительно, Платон верил, что математика совершенно пригодна для размышлений о физике. И по этой причине он не раз прибегал к ней для разъяснения физических загадок. Однако Аристотель, кажется, придерживался совершенно противоположного мнения и списывал заблуждения Платона на его любовь к математике696.

Совершенно ясно, что для философского и научного мышления того времени (Бонамико и Маццони, в сущности, лишь выражают общее мнение697) граница между последователями Аристотеля и Платона проступает очень отчетливо: тот, кто считает, что математика обладает высшей ценностью, кто, кроме того, приписывает математическим сущностям действительное значение и главенствующее положение в и для физики, – тот платоник; тот, кто, напротив, считает математику «абстрактной» наукой и, как следствие, приписывает ей меньшее значение, чем наукам – метафизике и физике, – которые занимаются реальностью, кто, в частности, пытается основывать физику непосредственно на опыте, отводя математике лишь вспомогательную роль, – тот последователь Аристотеля.

Отметим между прочим, что речь здесь вовсе не идет о проблеме достоверности, скорее о проблеме реальности: ни один последователь Аристотеля никогда не ставил под сомнение достоверность геометрических доказательств. Вопрос также не в том, применима ли математика в естествознании: ни один последователь Аристотеля никогда не отказывался измерять то, что измеримо, и считать то, что исчисляемо, – вопрос в том, какова ее роль в и для самой структуры научного знания, т. е. этот вопрос необходимым образом касается самой реальности.

В то же время следует признать, что эпистемологические и исторические представления современников Галилея, как нам кажется, не лишены смысла. По правде сказать, мы вполне согласны с ними: математизм в физике действительно является признаком платонизма, даже если это неосознанно; потому наступление эпохи классической науки в общем можно назвать возвращением к Платону.

На эти споры, которые мы только что упомянули, Галилей ссылается с самого начала «Диалога». С самого начала Симпличио указывает на то, что

…в вопросах, касающихся природы, не всегда следует искать математические доказательства