Этюды об Эйзенштейне и Пушкине — страница 37 из 112

[157].

Вот простой, но наглядный пример образной интерпретации исторического материала у Эйзенштейна. Сравнение скока опричников в невиданных черных кафтанах с темным ураганом среди снежного поля не было случайным. Конечно, образ тучи, несущей грозу, рождается из самого прозвища царя – Грозный. Но Эйзенштейн позднее сам укажет на образ смертоносной черноты, поглощающей формы и цвета жизни. Он представил себе этот образ сначала в голливудском сценарии «Золото Зуттера» (1930) – для кадров нашествия орды алчных золотоискателей на цветущую Калифорнию. Потом образ накрывающей жизнь тьмы возродился в 1939-м, в мимолетном проекте цветного фильма об эпидемии чумы в Средневековье (тьма мыслилась и как метафора помрачения умов и нравов в нацистской Германии)[158]. И вот образ пригодился в «Иване Грозном». В 1941 году он предназначался для сцены встречи в белом поле крестного хода с черной опричниной. Развитие замысла отменило этот образ в данном эпизоде, но в 1945-м он понадобился в финале другого эпизода – «Пир в Александровой слободе», который будет сниматься в цвете на трофейной немецкой пленке. Там чернота опричных кафтанов поглотит другие цвета перед тем, как будет убит «кандидат в боярские цари» – князь Владимир Старицкий.

Вневременная образность оказывается применимой к совершенно разным эпохам и культурам, историческим ситуациям и этическим коллизиям. В этом – одна из разгадок того феномена, что подлинное искусство не внеисторично, а надысторично.

Но в случае с «Грозным» образность решала еще одну, почти невыполнимую задачу: в смертельно опасном предприятии – в фильме, постановку которого предложил диктатор, – художник должен был сохранить если не жизнь, то честь.

Место и время Крестного хода

Нам приходится делать обширные выписки из трудов, которые были для Эйзенштейна источниками фактов, становившихся материалом для его фантазии. Они проясняют не только режиссерские «вольности» – правомерные в искусстве «выкадровки» и «совмещения», но и скрытую полемику с «систематическим чертежом» Виппера, выстроенным как идеологический ориентир для актуальной трактовки.

Современные аллюзии вольно или невольно сопровождали и работу Сергея Михайловича на всем ее протяжении. Еще 17 февраля 1941 года, читая записки немца-опричника Генриха Штадена в переводе историка Ивана Ивановича Полосина, он наткнулся в его предисловии на определение, которое сразу выписал на отдельном листке: «военно-самодержавный коммунизм московского царя»[159]. Такая характеристика правления Ивана IV находилась на пределе допустимости даже в 1925 году, когда была издана книга, а в 1941-м стала непозволительно крамольной – она просто не могла бы появиться в советской печати.

Эйзенштейн не мог не заметить, что определение Полосина относилось не только к политике царя, но и к упоминаемой им концепции книги Роберта Юрьевича Виппера об Иване IV. Ее Виппер сочинял в 1922-м, сразу после Гражданской войны, после «красного» и «белого» террора, после безжалостных реквизиций периода военного коммунизма (1918–1921). Вот полное высказывание Полосина, из которого Эйзенштейн сделал выписку:

«Историк европейского Запада и азиатского Востока проф. Р. Ю. Виппер не случайно увлекается историей Москвы XVI века. Блестящий очерк дипломатии и социальной политики царя Ивана автор насыщает волнующей атмосферой последнего десятилетия и в общих оценках военно-самодержавного коммунизма московского царя отражает могучее воздействие современной действительности»[160].

Столь понравившийся Сталину историк весьма противоречиво относился к российской современности, но был все же готов оправдывать любые методы правления ради нужд государства. Он не отрицал новгородских бесчинств Ивана IV, картины которого были так правдиво, на основе документов, нарисованы пером Карамзина. Но Випперу представлялась «устаревшей» нравственная позиция писателя-историка, пытавшегося уберечь Россию как от эксцессов неограниченного самодержавия, так и от якобинского террора (ужасы которого Карамзин сам наблюдал во время путешествия во Францию). Предлагая идею Ивана IV как «прогрессивного царя», предтечу Петра Великого, Виппер пытался оспорить саму необходимость этических критериев в историческом исследовании. Поэтому он предпринял нравственно сомнительную попытку опорочить самого Карамзина – представить его «придворным либералом» и сервильным льстецом:

«Усиленное внимание к жестокостям Грозного, суровый уничтожающий нравственный приговор над его личностью, наклонность судить о нем как о человеке психически ненормальном, все это принадлежит веку сантиментального просветительства и великосветского придворного либерализма. Поэтому едва ли у кого найдешь более беспощадную оценку Грозного, чем это сделал Карамзин, самый яркий в России историк и публицист эпохи просвещенного абсолютизма, который пишет отрицательную характеристику Ивана IV как бы для того только, чтобы оттенить сияющий всеми добродетелями образ Александра I и его „великой бабки“, монархов гуманных и справедливых, исключительно преданных народному благу»[161].

Конкретным историческим фактам и литературно яркому образу тирана в «Истории государства Российского» Виппер противопоставил концепцию исторической целесообразности, какой она виделась ему из текущего времени:

«Как ни жестока была экзекуция над Новгородом, нельзя признать поход Ивана IV с большим отрядом верного войска только взрывом беспричинной злости. Грозный не только дал исход своему необузданному темпераменту, расправившись с действительными или мнимыми изменниками и мятежниками; он старался также исправить поколебленное военное положение. К западной окраине он применил ряд мер в духе обычной московской политики: множество землевладельцев новгородского края было сдвинуто с мест и переведено на другую украйну, а земли переселенных отданы верным опричникам. Мало того: Иван IV занялся расширением опричнины как военной системы»[162].

Он оправдывал опричное войско как прообраз той военной силы, которая позволяла Петру I, Екатерине II и их преемникам на троне не только оборонять Россию от внешних врагов, не только расширять ее территорию за счет сопредельных государств, но и держать в страхе и подчинении свой народ.

9. XI.41. АЛМА-АТА. ЦАРЬ. ОПРИЧНИКИ. ФИЛИПП. THE OURSKIRTS OF MOSCOW ‹ОКРАИНА МОСКВЫ› (1923-1-582. Л. 33)


Виппер отрекся также от научной и этической позиции своего учителя Ключевского. Меж тем тот полагал Иваново учреждение опричнины губительной для всего государства затеей, подготовившей Смутное время:

«Глубоко пониженным, сдержанно негодующим тоном повествуют современники о смуте, какую внесла опричнина в умы, непривычные к таким внутренним потрясениям. Они изображают опричнину как социальную усобицу. Воздвигнул царь, пишут они, крамолу междоусобную, в одном и том же городе одних людей на других напустил, одних опричными назвал, своими собственными учинил, а прочих земщиною наименовал и заповедал своей части другую часть людей насиловать, смерти предавать и домы их грабить. И была туга и ненависть на царя в миру, и кровопролитие, и казни учинились многие. ‹…› Современники не могли уяснить себе этого политического двуличия, но они поняли, что опричнина, выводя крамолу, вводила анархию, оберегая государя, колебала самые основы государства. Направленная против воображаемой крамолы, она подготовляла действительную. ‹…› Такой образ действий царя мог быть следствием не политического расчета, а исказившегося политического понимания»[163].

Эйзенштейн, конечно, понимал, что затеянная Сталиным с помощью книги Виппера реабилитация Ивана IV тоже есть искажение политического понимания. Понимал, что его фильму как раз предлагается «могучее воздействие современной действительности» на картину прошлого. Не допускалось обратное – прояснение смысла ныне происходящего через исторические уроки. Однако параллели эпох невольно проступали едва ли не из каждой исторической ситуации.

В течение всего 1941 года эпизод с мнимым отречением Ивана от власти будет дорабатываться, пополняться, сокращаться, уточняться.

Эйзенштейн откажется от кадров выезда царя из Москвы, а чтение дьяком послания Ивана народу перенесет с околицы Москвы на Лобное место у Кремля.

Он несколько раз перепишет сцену споров на Красной площади; подробно распишет, потом ужмет до одной реплики попытку Ефросиньи Старицкой использовать ситуацию и призвать народ к присяге боярскому царю – ее сыну Владимиру… Попробует разработать тему народа, который «за царя, раз он против бояр», для чего включит в перепалку со Старицкими воевавших под Казанью пушкаря Фому и стрельца Ерёму, то есть боярской агитации противопоставит шутовские прибаутки и пересмешки… Потом заменит цветистый народный юмор на краткий аргумент: Иван-де «державу крепил, от татар отчизну спас, без него нельзя», затем отменит и эту реплику… Оставит едва намеченной сцену формирования крестного хода с Пименом Новгородским и Ефросиньей во главе. Но все время остается образный конец эпизода: в снегах на околице Москвы из-за холма хлынет черная конница опричников, затмевая кресты и хоругви, испуганных бояр, растерянное духовенство и покорных простолюдинов.

8 октябре 1941-го, едва устроившись в Алма-Ате, Сергей Михайлович возвращается к сценарию (ему не удалась попытка под предлогом войны и эвакуации Мосфильма избежать постановки фильма о Грозном). В машинописи с пометой «Москва – Алма-Ата, окт. – дек. 1941» еще остается в прежнем варианте единый эпизод: встреча в снегах пешего крестного хода, мчащейся мимо него конницы опричников с царем во главе и вышедшего из саней ошеломленного соловецкого игумена Филиппа