Нигде в оф[ициальной] переписке нет сомнений. А интимно нам неизвестно. Несомненно уверен в бож[ественности своей власти] (Ключ[евский]). Но настойчивость [утверждений этого] в писаниях позволяет предполагать и самоубеждение»[189].
Тут показательно, что сомнения Ивана в народном призыве сопряжены с сомнениями в «божественной вседозволенности» для Самодержца. Позже, в одной из заметок к «Историческому комментарию» Эйзенштейн развернет намеченную тут мысль, что мнимый отказ от власти – вовсе не только ловкий политический маневр царя, но и «проверка великая», затеянная им, чтобы развеять свои внутренние сомнения:
«Была ли у Ивана подобная „игра сомнений“ и судорожные поиски подтверждения божественности его исторической миссии?
Ни переписка с Курбским, ни другие материалы этого до нас не донесли.
Казалось бы, наоборот: почти каждая страница эпистолий царя Ивана князю Курбскому испещрена доказательствами и ссылками на „боговенчанность“ царя и „божественность“ происхождения царской власти.
Но автору кажется, что именно навязчивая настойчивость, с которой Иван старается доказать эту „богоданность“ власти, свидетельствует о большой внутренней борьбе с сомнениями и неуверенностью.
Человеку, действительно до конца уверенному в чем-либо, никогда не приходит в голову тратить такое множество сил на доказательства своей уверенности; и автору кажется, что подобная игра „проверок“, „сомнений“, раскаяний вполне убедительна для Грозного и, кроме того, является вполне естественной теневой стороной психологической реакции на чрезвычайную решительность, оперативную находчивость и непреклонность воли, с которой в целом Иван проводил свою программу»[190].
5 мая Эйзенштейн вновь связывает народный призыв и божий суд:
«Great ‹Великолепно›!
Опять интуитивно уже vorgeschrieben ‹предписано›! С самого начала сценария. Конечно, так надо доигрывать конец серии. Ведь игра сомнений задана с начала. Уже выписана. Все, что наваливается, – „кара“. Взлет активности. „Ход“ Басманова.
Ход перерастает в божий суд – challenge ‹сомнение› – проверка правоты. Если народ позовет.
На вопросе задерживаемся: Позовет ли народ?
Басманов – боится суда. Это самый ранний Vorspiel ‹пролог› будущего.
Малюта считает неразумным»[191].
Заметка замечательна уже тем, что обращает внимание: в призыв всенародный не верят оба «выходца из народа». Ведь, по фильму, инициатор опричнины Алексей Басманов – не боярин из рода Плещеевых (как в реальности), а «выдвиженец из низов», как и экранный Малюта, – вчерашний крестьянин, а вовсе не (по истории) потомок шляхтичей Скуратов-Бельский[192].
Упоминание тут Алексея Басманова важно еще и потому, что выносит на поверхность тематическую, а не только хронологическую и топографическую общность двух сцен – «Крестного хода» и «Клятвы опричников». Связывает их глубинная и существенная для фильма тема: при патерналистской тирании возникает конфликт между категориями семьи и государства – и не в теории, но в жизни людей.
Совсем не случайно в фильме звучит обращение крестного хода к царю: «Вернись, отец родной!» Понятно, почему Иван должен, картинно простирая руки навстречу подползающему к его ногам «черному люду», лицемерно воскликнуть: «Чада мои… любимые…»
Тема квазисемейных отношений Царя-Отца и Народа-Чада звучали бы в фильме гораздо более отчетливо и многозначно, если бы цензура в 1944 году не вырезала «Клятву опричников», предварявшую приход крестного хода в Александрову слободу.
(Ассистент Эйзенштейна по монтажу Эсфирь Вениаминовна Тобак ответила на мой вопрос, кто и почему вырезал сцену: «Худсовет министерства. Очень страшно было от клятвы». Ассистент по актерам Валентина Владимировна Кузнецова рассказывала, что от одного взгляда Амвросия Бучмы, игравшего Алексея Басманова, дух перехватывало, – это было, по ее мнению, одним из высших актерских достижений в кино вообще.)
«Клятва опричников» настолько важна и для эпизода «Крестного хода», и для всего фильма, что необходимо тут остановиться на ее сценарной основе, на эскизах к ней и сохранившихся кадрах.
Сцена начиналась как раз кадрами Ивана в сомнении – он сидел в палате Александровой слободы, мучительно ожидая вестей из Москвы с призывом вернуться во власть. В нынешнем варианте фильма сохранились средние и крупные планы царя, на фоне должен был звучать хор клятвы опричников – ее начальными словами были:
«Перед Богом клянусь
Клятвой верною,
Клятвой тяжкою,
Клятвой страшною!»
Первые эскизы были сделаны в марте 1942 года. Эйзенштейн сразу решил, что принимает страшную клятву глава опричников Алексей Басманов. Начинался обряд причащения беспощадному братству под клинками с наивного юноши Козьмы, вовлеченного в опричнину по неведению. Но после уплотнения сцены его место занял Басманов-сын. Еще у гроба Анастасии отец отдал Ивану Фёдора как самое для себя дорогое – в залог своей верности. Цена такого пожертвования семейными узами ради государя и государства начинает проступать, когда Фёдор, глядя на отца, произносит слова (курсив мой. – Н. К.):
«Перед Богом клянусь
Клятвой верною:
Погубить врагов государевых,
Отказаться от роду, от племени,
Позабыть отца, мать родимую,
Друга верного, брата кровного,
Ради Русского царства великого»[193].
11. III.42. СТРАШНАЯ ОПРИЧНАЯ КЛЯТВА (1923-2-1686. Л. 8)
12. III.42. КОЗЬМА ПЬЕТ ОТ ЧАШИ (1923-2-1686. Л. 13)
10 ноября Эйзенштейн рисует раскадровку эпизода: Иван корчится в сомнениях, придет ли народ звать обратно на царство, а Фёдор Басманов в страшной клятве оказывается между отцом родным и царем – Отцом-Государем.
Из снятого и не дошедшего до нас эпизода «Клятва опричников» сохранились восемь кадров в срезках позитива и две фотографии Виктора Викторовича Домбровского.
10. XI.42. [РАСКАДРОВКА ЭПИЗОДА «КЛЯТВА ОПРИЧНИКОВ»] (1923-2-1727. Л. 1)
10. XI.42. НАЧАЛО ЭПИЗОДА КЛЯТВЫ. HUMM[ING] INTRODUCTION ‹ГУДЯЩЕЕ ВСТУПЛЕНИЕ›. ПЕРЕД БОГОМ… КЛЯТВОЙ СТРАШНОЮ. (1923-2-1727. Л. 2)
10. XI. 42. ЗАПОЛНЕНИЕ СВЕЧАМИ. ПЕНИЕ И СВЕЧИ СКВОЗЬ ИВАНА И СПИНКУ КРЕСЛА. ПРИСЯГА ФЁДОРА. ЦАРЬ И ФЁДОР (ОБЩИЙ ПЛАН). ЦАРЬ И ФЁДОР (КРУПНО). ФЁДОР И ОТЕЦ (1923-2-1727. Л. 3)
10. XI.42. А 1) ПОЗАБЫТЬ ОТЦА 2) МАТЬ РОДИМУЮ. ПАУЗА. В. ДРУГА [ВЕРНОГО, БРАТА] КРОВНОГО (1923-2-1727. Л. 4)
КЛЯТВА ОПРИЧНИКОВ ВВЕРХУ: ДВА ФОТО В. ДОМБРОВСКОГО. ПОД НИМИ: СОХРАНИВШИЕСЯ СРЕЗКИ КАДРОВ
Эйзенштейн не выдумал, а вычитал в свидетельствах князя Курбского и Штадена, в историях Карамзина и Ключевского, что Фёдор Басманов позже по приказу Ивана убил собственного отца, а потом сам был убит. Но если бы это не было реальным фактом, следовало бы выдумать эту коллизию – настолько точно отразился в ней трагедийный конфликт переломной эпохи: столкновение государственно-идеологических интересов с естественными отношениями между родителями и детьми или между супругами, возлюбленными, друзьями. Именно на аналогичной ситуации – смертельном конфликте Отца и Сына в условиях насильственной коллективизации деревни – Эйзенштейн строил свой фильм «Бежин луг», который был не просто запрещен, а уничтожен. В «Иване Грозном» он вернулся к той же теме на не менее взрывоопасном материале – государственной тирании, выдаваемой за благо для народа.
Заключительный стих из «Клятвы опричников» – «Ради Русского царства великого» – будет повторяться Иваном как заклинание, как неоспоримый аргумент и оправдание его любых действий. Им завершается эпизод в Александровой слободе (и вся первая серия фильма). Им царь объяснит (в конце второй серии) безжалостное убийство брата своего Владимира Старицкого. Им же, каясь в новгородских репрессиях, он попробует (в третьей серии) оправдать расправу не только с действительными противниками его самовластия, но и с множеством безвестных «чад»…
ИВАН ЖДЕТ ПРИЗЫВА ВЕРНУТЬСЯ В МОСКВУ (2-Я СЕРИЯ)
В сцене встречи Ивана с крестным ходом (в авторском монтаже фильма она шла после «Клятвы опричников») уже заложена тема лицемерной демагогии царя, его неискренности с народом, поддержки которого он так нетерпеливо ждал.
27 июля 1942 года Эйзенштейн, развивая тему баб, воющих «Вернись, отец…», и лицемерного обращения Ивана к черному люду на крыльце – «Чада мои любимые», – набросал финал эпизода и всей серии фильма:
«Полный чувств, руки поднял было пламенно, да внезапно изменяется.
Теребит бородку редкую.
Говорит:
„Что ж.
Подумаю“.
Снова народ на колени валится.
Спиной к крестному ходу Иван оборачивается, по лестнице подымается.
Вдруг лукаво своим ближним опричным улыбается. (ЗТМ)
Конец первой серии»[194].
Эту циничную улыбку Грозного после отеческого пафоса Эйзенштейн назовет «сардонической», то есть злобно-насмешливой, когда будет обсуждать с Прокофьевым тематическое строение музыки к фильму.
На кинопробах Черкасова в гриме и костюме Ивана он уже предлагал такую игру – и убедился в силе мгновенного перевоплощения и в невероятной широте исполнительского диапазона «Боговенчанного Савраски», как в шутку называл Сергей Михайлович великого актера.
Внешний пластический образ Ивана, конечно, особо заботил Эйзенштейна. Он не мог и не хотел ни повторять, ни опровергать традиции изображения Грозного, которые уже сложились в русском искусстве – в живописи, в скульптуре, в театре. Его царь Иван входил в образную систему фильма, которая определяла поведение и облик героя в гораздо большей степени, чем вошедшие в классику создания Репина, Васнецова, Антокольского и даже дошедшие до нас описания и изображения подлинного Ивана IV. Повесив в своей квартире фотокопию старинной парсуны царя, он, по легенде, дразнил Черкасова: «А ведь не похож на Ивана!»