Этюды об Эйзенштейне и Пушкине — страница 67 из 112

[312].

7 апреля 1943 года, накануне съемок сцен с послом и богомазами, Эйзенштейн в эскизе Золотой палаты выделяет красным карандашом солнечные лучи, заливающие помост богомазов. В эти лучи, бьющие сквозь высокие узкие окна, попадает, поднявшись к инокам-живописцам, царь Иван. И не просто попадает, а почти пропадает в сиянии Света Небесного, и все его грозные упреки утрачивают силу и значение…

• Смысл, лишь намеченный струящимися с неба лучами в двух первых сериях фильма, здесь обретает форму зримой метафоры. Эта метафора – ответ на кадр сверхкрупного профиля царя, нависшего над крестным ходом в Александрову слободу, на возглас царя над невинными жертвами «Мало!» после вопроса к себе «Каким правом судишь, царь Иван?»,

• на его кощунственный бросок посохом в Саваофа:

• на страшнейший, по поверьям древних греков, и позорнейший из грехов – hybris. Сцена с богомазами должна была сделать очевидной всю тщету стремлений владыки земного сравняться с Владыкой Небесным.


P. S.

Возможно, на аудиенции в Кремле ночью 26 февраля 1947 года, когда Сталин попрекал Эйзенштейна в «незнании и искажении истории», когда грозно указывал на неверную трактовку образа Ивана Грозного, когда милостиво разрешал вырезать ошибочные эпизоды – «Пещное действо» и «Пир в Александровой слободе», чтобы завершить вторую серию фильма «победной» Ливонской войной и выходом царя к Балтийскому морю,

Сергей Михайлович вспоминал снятую им для третьей серии сцену царя Ивана с богомазами.

Тайна стихаЭтюды о романе «Евгений Онегин»

Но бродят тени… (Онегин в Новгороде)

История в некотором смысле есть священная книга народов: главная, необходимая; зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил; дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего. ‹…› Тени минувших столетий везде рисуют картины перед нами.

Н. М. Карамзин. Предисловие к «Истории государства Российского». 1815

Как в прошедшем грядущее зреет, Так в грядущем прошлое тлеет, Страшный праздник мертвой листвы.

А. А. Ахматова. Поэма без героя. 1940–1962




Печатный текст черновика «новгородской строфы» из изъятой автором главы «Странствие» в VI томе Полного собрания сочинений А.С. Пушкина (1937)

Печатный текст перебеленной «новгородской строфы»

Автограф перебеленной «новгородской строфы» (ПД 943, л. 1 об.)


Виктору Листову и Александру Тархову

Выше воспроизведена «новгородская строфа» изъятой главы «Странствие» – в том виде, в каком она была напечатана в 1937 году на с. 496 VI тома академического Полного собрания сочинений А. С. Пушкина. Этот том целиком отдан печатному тексту, беловикам и черновикам романа в стихах[313].

В строфе меня давно смущал ее пятый стих – первый в третьем катрене:

Не бродят тени великанов:

Завоеватель скандинав,

Законодатель Ярослав

С четою грозных Иоанов…

Тут странно выглядит отрицательная частица не.

Благодаря ей катрен кажется естественным продолжением темы упадка и запустения Новгорода Великого в предыдущих стихах (Смирились площади… Мятежный колокол утих). С другой стороны, создается впечатление, будто Онегин разочарован отсутствием призраков былых властителей, что вызывает недоумение – по меньшей мере в случае великих князей Московских, «грозных Иоаннов» Третьего и Четвёртого, подавителей и разорителей вольного города.

К тому же в перечислении теней великанов после отрицания не чисто грамматически просится родительный падеж: Завоевателя скандинава, Законодателя Ярослава…

Катрен напечатан, как указано в VI томе, по автографу беловика, который Пушкин начал заново править, превратив во вторичный черновик. Окончательный беловик главы, если он существовал, нам неизвестен.

Но вот что еще настораживает: в том же VI томе (на с. 477) в расшифровке предшествующего – первичного черновика – 5-й стих строфы напечатан так:

Но тени древних Великанов…

А в сноске г самый ранний вариант стиха записан еще более определенно:

Но живы тени…


Фотокопия рукописи вторичного черновика, хранящаяся в Государственном музее А. С. Пушкина в Москве, развеивает последние сомнения – в перебеленном автографе тоже написано но.

По всей вероятности, в академическом VI томе допущена простая опечатка. Доверяя самой авторитетной публикации пушкинских текстов, опечатку повторяли во всех последующих изданиях «Евгения Онегина»[314].

Конечно, можно было бы ограничиться призывом обратить внимание на это досадное упущение, чтобы исправить опечатку в новых изданиях романа в стихах.

Но остается вопрос: почему столько лет ее не замечали? Ведь одна буква существенно меняет смысл и восприятие «новгородской строфы». Оказывается, перед мысленным взором Онегина предстают, вместе с картинами упадка и запустения легендарного города, всё еще бродящие по нему призраки прошлого.

Сами видения Онегина вызывают естественные вопросы. Вот первый из них.

Можно было бы ожидать, что в воображении внезапного Патриота предстанут популярные у молодых людей ранних 1820-х годов образы и мотивы Новгорода Великого: «вечевая республика» и ее герои – мифический Вадим, противник и жертва обретшего власть Рюрика, и историческая посадница Марфа Борецкая, пытавшаяся спасти независимость города от тирании Ивана III…

Но Онегину являются призраки не этих, а совсем иных персонажей, которые названы великанами, и его реакция на них – «Тоска, тоска…». Этот мотив станет лейтмотивом главы – рефреном всего странствия Онегина по России.

Должен признаться, что, не понимая смысла и контекста его видений, я не понимал и всей «новгородской строфы». Прежде чем заняться текстологическим анализом ее рукописей, я обратился к толкованиям уважаемых комментаторов романа.

Три толкования «новгородской строфы»

Владимир Набоков в связи с изъятой автором восьмой главой подчеркивает, что заговорщики, друзья Пушкина, ждали от поэта, сосланного из южной ссылки в северную, отклика на популярные у них новгородские темы:

«В письме Пушкину 18 окт. 1824 г. из С.-Петербурга в Михайловское… декабрист Сергей Волконский заметил, что, по-видимому, „соседство и воспоминание о Великом Новгороде, о вечевом колоколе вдохновят Пушкина“»[315]

Он цитирует в своем комментарии это письмо (вслед за неназванным им Н. Л. Бродским, который еще в 1932 году привел письмо в комментарии к роману) и признается, что «новгородская строфа» вызвала в нем разочарование. Вот его весьма скептическая трактовка строфы:

«В этой строфе наш поэт дает исключительно слабое описание Новгорода: определение „полудикой“ – не изобразительного ряда, колокол не находится „средь“ площадей, эпитет „мятежный“, хотя и не нов, здесь неясен, четыре „великана“ по достоинству очень неравноценны, а „поникнувшие“ церкви, вокруг которых „кипит народ минувших дней“, похожи на снеговиков в оттепель»[316].

Именитый прозаик, надо думать, ожидал от поэта словесного живописания русских ландшафтов и исторических фактов – и не разглядел в пушкинской образности за «головокружительной краткостью» (по определению Ахматовой) ее головокружительную емкость.

Эпитет новгородской земли – полудикой – может означать как одичавшей, так и «не успевшей окультуриться». В любом из этих чтений создается контраст равнины (просторов страны) и великого города – символа народовластия в представлении тогдашних свободолюбцев.

Без сомнения, ощущение «полудикости» при виде окрестностей Новгорода могло основываться на личных впечатлениях поэта, который, как подсчитали краеведы, между 1814 и 1836 годом побывал там двадцать три раза.

Источником же новгородских видений, возникающих в воображении Онегина, вдруг проснувшегося патриотом «в Hotel de Londre, что в Морской», могла быть лишь «История» Николая Михайловича Карамзина. Сам Пушкин свидетельствовал:

«Появление „Истории государства Российского“ (как и надлежало быть) наделало много шуму и произвело сильное впечатление. 3000 экземпляров разошлись в один месяц, чего не ожидал и сам Карамзин. Светские люди бросились читать историю своего отечества. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом. Несколько времени нигде ни о чем ином не говорили»[317].

Карамзин же отчетливо показал, как поэтапно подавлялись и иссякали свобода и влиятельность городов-республик. Еще в середине XVI века теплилась память о былой независимости:

«Новгород, Псков, некогда свободные державы, смиренные самовластием, лишенные своих древних прав и знатнейших граждан, населенные отчасти иными жителями, уже изменились в духе народном, но сохраняли еще какую-то величавость, основанную на воспоминаниях старины и на некоторых остатках ее в их бытии гражданском. Новгород именовался Великим и заключал договоры с королями шведскими, избирая, равно как и Псков, своих судных целовальников, или присяжных. Дети от родителей наследовали и тайную нелюбовь к Москве: еще рассказывали в Новегороде о битве Шелонской; еще могли быть очевидцы последнего народного веча во Пскове. Забыли бедствия вольности: не забыли ее выгод. Сие расположение тамошнего слабого гражданства, хотя уже и не опасное для могущественного самодержавия, беспокоило, гневило царя [Ивана Грозного], так что весною 1569 года он вывел из Пскова 500 семейств, а из Нова-города 150 в Москву, следуя примеру своего отца и деда. Лишаемые отчизны плакали; оставленные в ней трепетали»