Этюды об Эйзенштейне и Пушкине — страница 69 из 112

[324].

„Тоска, тоска!“ – так начинается след[ующая] строфа, рисующая Онегина, который „спешит скорее далее“ от тех мест, где некогда звучал „мятежный колокол“ и где теперь тишина, смиренные площади, „поникнувшие церкви“. Вокруг них – в воображении поэта – „кипит народ минувших дней“ (ср. в отрывке из драмы „Вадим“: „Младые граждане кипят и негодуют…“).

Кем же овладела „тоска“ при созерцании между минувшим и настоящим? Автор романа на этот раз слишком заметно подменил собой своего героя, подчеркивая в числе причин „тоски“ Онегина размышления о новгородской вольности, уничтоженной московскими самодержцами. Пушкин приписал ему комплекс таких общественных настроений, который не вытекал из социальной характеристики Евгения в данном положении, когда ему „Россия мгновенно понравилась отменно“…»[325].

Мы видим, что Бродский, как позже и другие комментаторы романа, не верит в способность Онегина разглядеть и оценить былую и современную Русь. Видения прошлого, как и трезвые критические оценки нынешней России, приписываются исключительно самому Автору, но в них отказано Герою.

Подобное отношение к Онегину сказывается по сей день. Предубеждение к его впечатлениям и выводам (по-прежнему из-за «социальной характеристики»?), недоверие к его наблюдательности (не раз проявленной по ходу романа), сомнение в его начитанности и образованности – результаты недооценки ума, воображения и оригинальности характера Героя. За иронией Автора в первой главе («Мы все учились понемногу…», «Коснуться до всего слегка…») не замечаются другие, вполне дружественные признания:

Мне нравились его черты,

Мечтам невольная преданность,

Неподражательная странность

И резкий, охлажденный ум.

Незаурядность ума и широта интересов Онегина проявляются в отнюдь не мелких темах его споров с Ленским, равно как и в составе его библиотеки. Пушкин не дает читателю оснований усомниться в содержательности суждений своего приятеля и собеседника. В главе «Странствие» он все время подчеркивает, что все сдержанные, но не случайные, предельно спрессованные, но явно не пустые реакции Онегина в пути относятся к его умозаключениям. Под их влиянием Герой все более освобождается от горячки внезапной влюбленности в Святую Русь – и все более хладеет не только умом, но и душой.

Душевный холод как результат растущей тоски из-за отсутствия святости в реальности – важнейший лейтмотив главы, который продолжает заявленную еще в первой главе тему охлажденности ума Онегина.

При этом Автор, не отказывая Герою в способности самостоятельно мыслить и делать выводы, еще в первой главе отметил:

Всегда я рад заметить разность

Между Онегиным и мной.

В главе «Странствие» полностью отсутствует Татьяна и вся линия ее любви к Евгению даже не упоминается. Здесь разворачивается история совсем другой любви – «идеальной», якобы «патриотической», а по сути придуманной, которая завершается полным разочарованием Героя.

Но в бывшей восьмой главе есть второй герой – Автор. Легко заметить, что в главе представлены и его странствия – вольные и невольные, и его отношение к родной стране.

Чтобы постичь разность двух героев романа и их представлений о России, надо прежде всего понять, какие видения, начиная с посещения Новгорода, вызвали тоску Онегина. Именно с ними следует сопоставить образ России, возникающий во второй половине этой главы, основным персонажем которой является Автор.

Мотивы строфы в становлении и их исторический фон

До нас не дошел окончательный беловик «Странствия». Сохранились два автографа главы: более ранняя версия – совсем черновая рукопись, и с нее перебеленный, но снова правленый «вторичный черновик», явно неполный по составу строф. К нему текстологи добавили отдельно записанные строфы, которые были опознаны как относящиеся к «Странствию», поэтому вторая редакция главы публикуется как «сводная».

В 1830 году Пушкин завершал в Болдине сразу две главы. Если он решил изъять восьмую главу из романа еще до окончания работы над их текстами, то вполне вероятно, что «вторичный черновик» вообще не был перебелен. Более того, некоторые строфы из «Странствия» перенесены в начало бывшей девятой главы («Высший свет»), которая стала восьмой. Правда, это могло случиться позже, между 1830 и 1833 годом, когда вышло первое издание всего романа. Тогда сохраняется вероятность существования полного беловика «Странствия».

Но и сохранившиеся автографы дают возможность восстановить процесс сочинения этой главы, и, в частности, «новгородской строфы». Текстологический анализ помогает проследить последовательность и логику изменений стихов, то есть позволяет понять смысл появляющихся под пером Пушкина видений Героя.

Начнем с первого черновика.

Новгородская тема в нем начинается со второго катрена – с 5-й и 6-й строк – сразу сложившимися стихами: Среди равнины полудикой/ Он видит Новгород Великой.

В 7-й строке Пушкин намеревался развить пейзажное описание: наметил И древни Волхова брега, но зачеркнул его.

Затем описание окрестностей вновь меняется: Кругом его монастыри.

Мотив монастырей тоже отвергается – возможно, потому, что благодаря ему «обживается» полудикая равнина вокруг Новгорода.

На следующем этапе правки 7-го стиха тема запустения вносится внутрь города: Пустеют (площади)…

Зримую пустоту сменяет безмолвие: Умолкли (площади)… После чего в стих входит тема покорения вольного города: Смирились площади – средь них.

8-го стиха в этой рукописи нет – Пушкин завершит катрен во втором автографе: там мотив достигнутой насилием тишины (молчания) перейдет от площадей (чернового 7-го стиха) к вечевому колоколу: Мятежный колокол утих.

В черновом 9-м стихе Пушкин пробует вернуть образ Волхова, но уже не столько в пейзажном, сколько в метафорическом контексте. Зачеркнутые и очень кратко записанные слова текстологи читают так: И Волхов бьет… Вот Волхов – с мостами, Мятежный ‹?› Во‹лхов›.

В третьем катрене Пушкин переходит от образа мятежной реки (невольно вспоминается «возмущенная Нева» из будущего «Медного всадника») к образу давних народных волнений – в такой последовательности вариаций темы: – вот народный; Вокруг его – роковые; / Но живы тени; / И тени прошлых поколений…

И в этом ряду – предположительно читается такая вариация: Над ним (нрзб) тени/ Предвестьем воскре‹шений›…

Видимо, из намеченных мотивов былых народных возмущений и грядущих воскре‹шений› (новгородских вольностей?) родится парадоксальный образ последнего в строфе стиха: Кипит народ минувших дней.

В третьем же катрене начинают возникать, наконец, исторические имена: Вадима спор ‹?›,/ Народ не внемлет Ярославу.

Намечена тема сопротивления правителям: Вадим оспаривал право Рюрика на власть в Новгороде, народ отказывался подчиняться Ярославу, посаженному его отцом Владимиром княжить в Новгороде.

Мотив «спора Вадима» преобразится в стих «Завоеватель Скандинав»: так, по наблюдению Николая Леонтьевича Бродского, в строфу вошел «декабристский» образ узурпатора власти. Но и у Карамзина можно прочесть, что новгородцы, призвав варягов, могли быть недовольны порядками, заведенными князем-иноземцем:

«Нестор пишет, что славяне новогородские, кривичи, весь и чудь отправили посольство за море, к варягам-руси, сказать им: Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет: идите княжить и владеть нами. Слова простые, краткие и сильные! Братья, именем Рюрик, Синеус и Трувор, знаменитые или родом, или делами, согласились принять власть над людьми, которые, умев сражаться за вольность, не умели ею пользоваться. ‹…› Более не знаем никаких достоверных подробностей; не знаем, благословил ли народ перемену своих гражданских уставов? Насладился ли счастливою тишиною, редко известною в обществах народных? Или пожалел о древней вольности? Хотя новейшие летописцы говорят, что славяне скоро вознегодовали на рабство и какой-то Вадим, именуемый Храбрым, пал от руки сильного Рюрика вместе со многими из своих единомышленников в Новегороде – случай вероятный: люди, привыкшие к вольности, от ужасов безначалия могли пожелать властителей, но могли и раскаяться, ежели варяги, единоземцы и друзья Рюриковы, утесняли их, – однако ж сие известие, не будучи основано на древних сказаниях Нестора, кажется одною догадкою и вымыслом»[326].

Таким образом, Пушкин, наметив Вадима в видениях Онегина, но не оставив его имени в стихе, не назвал и Рюрика, то есть ассоциативно сохранил тень Храброго Новгородца за тенью Завоевателя Скандинава, который потому и оказался в одном ряду с четою грозных Иоанов, «Усмирителей» Новгорода.

ЧЕРНОВАЯ РУКОПИСЬ СТРОФ 5 (КОНЕЦ) – 6 (НАЧАЛО) ГЛАВЫ «СТРАНСТВИЕ» (ПД 841, Л. 119)


ЧЕРНОВАЯ РУКОПИСЬ СТРОФ 6 (КОНЕЦ) – 7–8 (НАЧАЛО) ГЛАВЫ «СТРАНСТВИЕ» (ПД 841, Л. 119 ОБ.)


Со зловещими тенями московских правителей вполне сопрягается и тень Законодателя Ярослава – но вовсе не как автора «Русской Правды».

Юрий Михайлович Лотман вскользь упомянул, что Ярослав «имел с новгородцами кровавые столкновения», но акцент поставил на примирении князя с народом и на возвращении новгородцам их самоуправления. Именование же «Законодатель» привычно отнес к более позднему – киевскому – княжению Ярослава, где был принят свод законов. Меж тем черновой вариант стиха – «Народ не внемлет Ярославу» – позволяет думать, что Пушкин имел в виду новгородский период правления присланного из Киева князя, который навязывал горожанам варяжские законы, не дававшие им свободно высказываться. Один из эпизодов, ставящий «Законодателя» в один ряд с «Завоевателем», тоже описан у Карамзина: