Читатель простит мне, надеюсь, эту длинную цитату из исследования, мало известного широкой публике. В наблюдениях и выводах Юрия Михайловича проявился его незаурядный дар типологического обобщения, позволивший уловить в образе Евгения Онегина потенцию «разбойника-антихриста». По каким-то причинам (возможно, цензурного характера) Лотман смог лишь намекнуть на это в своем «Комментарии», который издавался как «пособие для учителя» и, конечно, не должен был столь радикально противоречить советской школьной программе. Он называет начало изъятой главы до прибытия Онегина в Крым «заповедником» будущих замыслов, перечисляя еще формировавшиеся в сознании Пушкина произведения: «Дубровский», «Песни о Стеньке Разине», «Русский Пелам», «Тазит», «Капитанская дочка»… Представляется вероятным, что генезис этих творений связан с первоначальным замыслом самого романа в стихах.
Не только судьба великомученицы Татьяны Римской вспоминалась Пушкину во время сочинения романа, но и трагическая участь другой известной жертвы эпохи Древнего Рима – Лукреции, жены полководца Коллатина.
Всем известно странное сближение, на которое указал сам Пушкин: он-де за два утра – 13 и 14 декабря 1825 года – написал поэму «Граф Нулин», пародию на поэму Шекспира «Лукреция». В основе обеих поэм – свидетельство Тита Ливия о том, что царский сын Тарквиний-младший обесчестил Лукрецию, та совершила самоубийство, народ возмутился, во главе с Брутом сверг и изгнал из Рима царя Тарквиния Гордого и всю его династию.
Чаще всего обсуждается сближение дат – бунта в Петербурге и сочинения комической поэмы в Михайловском. Борис Михайлович Эйхенбаум был одним из немногих, кто увидел сближение не только в датах двух разновеликих событий, но и в замыслах нескольких одновременных сочинений Пушкина. Он писал в статье 1937 года «О замысле „Графа Нулина“»[400]:
«…происхождение замысла этой „повести“, а тем самым и внутренний ее смысл остаются несколько загадочными. Неясен логический ход, приведший Пушкина именно в это время к работе над такой поэмой. Известно, что „Граф Нулин“ написан в два утра – 13 и 14 декабря 1825 г., в Михайловском. Незадолго до этого, в ноябре 1825 г., Пушкин закончил своего „Бориса Годунова“, а кроме того продолжал работу над четвертой и пятой главами „Евгения Онегина“ („Деревня“ и „Именины“). Несомненно, что между этими работами и замыслом „Графа Нулина“ должна быть та или иная логическая связь. Если психология творчества – область темная и вряд ли полезная для литературоведения, то логика творчества, устанавливающая реальную связь, реальное движение от одного замысла к другому, – проблема, совершенно необходимая для понимания как процесса эволюции, так и внутреннего смысла самих произведений.
„Граф Нулин“ вовсе не принадлежит к числу таких пустячков, которые можно считать случайными эпизодами. Рукопись этой „повести“ показывает, что над ее текстом была произведена обычная для Пушкина тщательная работа. ‹…›
Наконец, в позднейшей заметке о „Графе Нулине“ и в ответе критикам Пушкин говорит о своей повести с полной серьезностью, как о вещи, написанной вовсе не мимоходом. А если так, то какая-то логическая связь между „Графом Нулиным“ и „Борисом Годуновым“, с одной стороны, и между „Графом Нулиным“ и „Евгением Онегиным“, с другой – могла быть и была».
Эйхенбаум, соотнеся «шутливую» поэму с одной и с другой стороны с двумя серьезнейшими творениями Пушкина, связал между собой также «Годунова» и «Онегина». Его наблюдение имеет самое прямое отношение к нашей гипотезе о раннем замысле романа.
Перечитаем известную заметку Пушкина о сочинении «Графа Нулина»:
«В конце 1825 года находился я в деревне. Перечитывая „Лукрецию“, довольно слабую поэму Шекспира, я подумал: что, если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость, и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те. Итак, республикою, консулами, диктаторами, Катонами, Кесарем мы обязаны соблазнительному происшествию, подобному тому, которое случилось недавно в моем соседстве, в Новоржевском уезде. Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась, я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть. Я имею привычку на моих бумагах выставлять год и число. „Граф Нулин“ писан 13 и 14 декабря. Бывают странные сближения»[401].
Комментируя заметку и поэму, Эйхенбаум обратил внимание на особое отношение поэта к истории (позволим себе и в этот раз большую цитату):
«Само по себе перечитывание Шекспира совершенно естественно для Пушкина 1825 г. Ведь это был как раз период глубокого увлечения его трагедиями. Имя Шекспира в это время то и дело упоминается Пушкиным. Даже по поводу следствия над декабристами Пушкин пишет Дельвигу (в феврале 1826 г.): „взглянем на трагедию взглядом Шекспира“.
Но это серьезный и глубокомысленный Шекспир – автор исторических трагедий, которые Пушкин изучал для „Бориса Годунова“. Поэма „Лукреция“ – это совсем другой Шекспир. Зачем понадобилось или почему захотелось Пушкину перечитать эту „довольно слабую поэму“?
Дело в том, что годы создания „Бориса Годунова“ и ближайшие к нему – годы особенно напряженного интереса Пушкина к проблемам истории: исторического процесса, исторической логики, исторической причинности. Совершенно несомненно, что эти занятия историей (как и создание „Бориса Годунова“) были связаны с злободневными политическими вопросами: Пушкин изучает историю как человек, глубоко заинтересованный вопросом о судьбах русского самодержавия и дворянства, как друг декабристов, осведомленный об их намерениях и планах. Именно поэтому он с особенным вниманием останавливается на моментах политических кризисов.
Среди исторических занятий Пушкина видное место занимала римская история, тогда очень популярная. Имена римских императоров и героев были в ту пору обычными символами – и в поэзии, и в драме, и в ораторских речах. Но для Пушкина они имели более реальное, более историческое содержание. ‹…›
В записке „О народном воспитании“ (1826 г.) Пушкин специально останавливается на вопросе о преподавании римской истории как предмета, имеющего особо важное значение: „Можно будет с хладнокровием показать разницу духа народов, источника нужд и требований государственных; не хитрить; не искажать республиканских рассуждений, не позорить убийства Кесаря, превознесенного 2000 лет, но представить Брута защитником и мстителем коренных постановлений отечества, а Кесаря честолюбивым возмутителем“.
Надо думать, что „Лукрецию“ Пушкин перечитывал не только в связи с изучением Шекспира, но и в связи с занятиями римской историей. Недаром чтение поэмы вызвало у него мысли именно исторического характера и привело к целому рассуждению о том, какова была бы история Рима и мира, если бы Лукреция дала пощечину Тарквинию. ‹…›
Итак, замысел „Графа Нулина“ скрывает в себе исторические размышления Пушкина над ролью случайности в истории – явные следы его работы над „Борисом Годуновым“. Как исторические чтения, так и работа над этой исторической трагедией были, конечно, непосредственно связаны с злободневными событиями и вопросами».
Размышления Эйхенбаума о едином древнеримском контексте поэмы, трагедии и романа продолжил Александр Андреевич Белый в работе о «Графе Нулине»[402]:
«Чего по тем или иным причинам не сказал Б. Эйхенбаум? Того, что римская история и ее герои-тираноборцы были моделями исторической ситуации и личного поведения для будущих декабристов. Поэтому прежде всего значимым в „Лукреции“ является то, что она поставлена на эпизоде из римской истории. ‹…›
Пушкин прекрасно знал, что идея использовать сюжет „Лукреции“ для „пародирования истории“ принадлежит не ему. „Первопроходцами“ были „молодые якобинцы“, не согласные с исторической концепцией Карамзина, вычитанной ими из предисловия к „Истории государства Российского“. „Некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина. Римляне времен Тарквиния, не понимающие спасительной пользы самодержавия. конечно, были очень смешны“ (VIII-66, курсив пушкинский). Весьма возможно, что в ней фигурировали и Публикола, и Брут, и проповедники „прелести кнута“. Эта пародия если и не навела Пушкина на мысль о пародировании исторической ставки самих пародистов, то, несомненно, могла в ней укрепить. ‹…›
…Вторым планом к „Графу Нулину“ является не пьеса Шекспира, а „римские котурны“ русских заговорщиков».
В этом важном дополнении к наблюдениям Эйхенбаума Белый почему-то сократил заметку Пушкина о Карамзине – ниже мы восстановим купюру в цитате. Пока же продолжим читать его проницательное исследование:
«Если объект пародии не Шекспир, то, может быть, и с пародированием истории тоже не все просто. Что, на первый взгляд, утверждается в „Заметке“? Что „мир и история мира“ есть цепь случайностей, а причинами революций, выхода на историческую сцену крупных фигур, подобных Катону и Кесарю, является какая-то комбинация мелких событий и „соблазнительных происшествий“? В таком виде пушкинский пассаж свидетельствовал бы, что его автор следует просветительскому взгляду на историю, которому чуждо было понимание исторической причинности. ‹…› Пушкин изучал Тацита и спорил с ним, как раз ища и уясняя себе логику истории, римской истории, в частности.
„Замысел „Графа Нулина“ скрывает в себе исторические размышления Пушкина над ролью случайности в истории“, – писал Б. Эйхенбаум. Действительно размышлял, а обмолвка в тексте поэмы, что граф прихватил из Парижа в числе прочего „ужасную книжку Гизота“, дает возможность уточнить эту роль: „Гизо объяснил одно из событий христианской истории: