Этюды об ибн Пайко: Тройной роман — страница 18 из 31

Бей посмотрел на ибн Тайко, который, побледнев, прижался к окну.

«Погляди теперь в другую сторону. Тебе отсюда видна часть крепости, так ведь? А там, дальше, у Лепенца, за холмом, акведук в двести арок из камня и кирпича. Знаешь, когда я смотрю туда, мой ум говорит мне вот что: когда-то там был древний Скупи, римский. Его разрушило землетрясение. Юстиниан перенес город сюда. Построил крепость, разместил в ней даже архиепископию. Думал, что будет вечным… Потом городом правил ваш царь Самуил, позже он находился во владении болгар, норманнов, сербов — думали ли и они, что будут вечными? Думали. Царь Душан даже короновался здесь, около моста, чтобы оставить свой след. О чем он думал? Разве он не видел, что вслед за утром приходит день, а за ним ночь, а лето сменяет осень, а ее зима? Теперь здесь оказались мы. Кто может сказать, какое время года наступило для нас? Лето? Зима? Или весна?»

Молодой человек вернулся к дивану, не зная, что ответить.

«Ну, ладно, я спрошу тебя о другом, — сказал бей все так же печально. — Я приказал сделать мне тамбуру, такую, на какой играют у вас. Мне нравится уд, но я хочу, чтобы мне стала по нраву и тамбура, понимаешь?» Бей поднял брови и сделал значительную гримасу, его лицо было грустно. «Тамбура ваша, но я хочу полюбить ее и играть на ней. Но что-то не так, звук мне не нравится, не услаждает меня, такое впечатление, что он меня не любит. В чем тут загвоздка, как ты думаешь?»

Ибн Тайко пожал плечами, так он обычно делал после своих великих предчувствий. Сколько еще продлится эта игра? Санджак-бей — один из потомков Магомета, и неспроста он снизошел до грязных сапог рыбака. Что скрывается за его хитростью? Может, его что-то мучит? Но отчего эта мука? Неужели его печальный взгляд откроет Сандри путь, по которому ему нужно двигаться, чтобы приблизиться к своей мечте?

Рыбак вздохнул.

«Тамбура требует большого искусства, чтобы ее сделать, и еще большего, чтобы на ней играть, великий бей, — тихо сказал он. — Как я слышал, дерево для ее изготовления должно быть черешневое или кленовое, а кроме того…»

«Это мне известно…, — сказал бей, — выходит, каждому свое, а? Но скажи-ка мне теперь, кто стер с лица земли тех, кто был до нас? Аллах, Иисус… или человеческая ненависть? Кто убил и покрыл землею всех этих сильных и могущественных людей?»

Они приближались, приближались к чему-то важному. Но приближались очень уж медленно. Санджак-бей с великой печалью во взоре вел за собой ибн Тайко все дальше, будто таща его на веревочке.

Он сказал:

«Чего можно достичь силой, ответь мне. Чего можно достичь, если человеческая душа сама не откроет тебе двери и не позовет к себе?» Санджак-бей взял свою палку и пододвинул ею к себе книгу, лежавшую на диване. «Послушай-ка вот это, приятель», — сказал он и начал читать по-турецки какое-то стихотворение, которое тут же переводил для ибн Тайко.

Охваченный желанием я поехал в Румелию,

чтобы посетить родные края моей любимой.

С божьей помощью я сумел там

ублажить свое сердце,

не покраснев от стыда.

А до этого слезы рекой текли у меня из глаз,

как Вардар, что несет свои воды через Скопье.

Ибн Тайко увидел, что у бея дрожат руки. Они не слушались его, жили своим, другим умом, который в тот момент провидел гораздо дальше, чем его разум. Но, очевидно, руки сделали свое дело. Все существо рыбака почуяло знак судьбы и задрожало, как руки бея.

А строчки стихотворения — он как будто сам сказал эти слова. Вот оно — то, к чему стремилось его беспокойное сердце. Теперь надо было прийти в себя и успокоиться, вытереть слезы.

«Тебе кажется, что это твои слова?» — внимательно поглядел бей на Сандри. «Да, и мне так кажется. Но представь себе, их написал совсем другой человек, турецкий поэт Дилгер-заде Мехмед-эфенди. Он сначала учился в медресе в нашем городе, а потом сам преподавал в Тире, Бурсе, Одрине и Стамбуле. И разве имеет значение то, что он турок, а? Не подсказывает ли тебе трепет его сердца, что души у всех людей одинаковы, а, ибн Тайко?»

Они сидели в полутемной комнате, глядели друг на друга, и глаза их горели как уголья. Кто они — друзья или враги? Захотят ли они убрать последнюю преграду, мешающую им лучше рассмотреть один другого? Кто попытается сделать это первым? И не ошибется ли тот, кто это сделает?

Тьма снаружи вползла через окно. Пришел слуга, чтобы зажечь масляную лампу, висевшую в середине комнаты под большим белым абажуром. Да, они подошли к цели. Рыбак знал это. Его руки перестали дрожать. Еще немного терпения, и он узнает, докуда он добрался.

Помолчав, бей тяжело вздохнул:

«Теперь я хочу сказать тебе, зачем я тебя позвал, и еще, что наш длинный разговор был не напрасен, хоть вести его мне было нелегко, это чтобы ты знал».

Он хлопнул два раза в ладоши и что-то приказал слуге, моментально появившемуся перед ним.

«Моя младшая жена, самая моя любимая, ибн Тайко, два дня назад ошпарилась кипятком в банях Чифте. В моем дворце десять бань, но ей и ее свите нравится по вторникам ходить купаться в хамам Чифте. Посплетничать, похихикать — женские дела. Не спрашивай меня, почему я ей это позволил. Ты слышал недавно слова Дилгер-заде-эфенди. Другого объяснения не требуется. Моя ханум не хочет ходить ни в хамам Кизлар, что около мечети Яйя-паши, хамам, где моются только девушки и женщины, ни в хамам Шеки, укромно расположенный, как тебе хорошо известно, за базаром красильщиков. Хочет ходить в Чифте-хамам, и все тут. Вот я и подумал — построен он по завещанию нашего великого Исхак-бея, хамам большой, воздух там приятный, стены не потеют, сырости нет — ладно, пусть идет! Воздух-то приятный и стены не потеют, а вот какие-то тетки, вроде как в шутку, окатили ее горячей водой. А теперь ни ей нет покоя, ни мне, она мучается, смотреть жалко. Ей больно, да и мне тоже, вот здесь болит. Вот поэтому, приятель, я тебя и позвал. Все знают про твой бальзам от ожогов. Мой лекарь, этот проклятый Ибрагим-ага, мазал ей кожу маслом, потом глиной, Коран над ней читал, а все без толку, кожа слезает. Он-то не сдается, но я больше не хочу, чтобы он из меня дурака делал. Есть у тебя средство от ожогов, скажи мне, ты ей поможешь?» — закончил он говорить с отчаянием в голосе.

Дверь отворилась, и в комнату вошла женщина в чадре, в синих бархатных шальварах и шитом серебром жилете поверх шелковой блузы. Платок у нее на голове был украшен золотыми монистами, вокруг талии был повязан шарф, тоже увешанный звеневшими при ходьбе золотыми украшениями; при виде женщины мысли сына Тайко смешались.

«Я хочу, чтобы ты дал свое слово, — сказал бей, с неудовольствием прислушиваясь к глубоким вздохам ибн Тайко. — Хочу, чтобы ты поклялся, говорю тебе. Мою ханум ни один мужчина до сих пор не видел. Твою клятву мы запишем на бумаге, и если ты нарушишь данное тобой слово, будешь отвечать по закону, клянусь Аллахом».

«Вечная ему слава», — ответил сын Тайко торжественно и серьезно.

И тогда санджак-бей снял платок и вышитый жилет со своей младшей жены.

Белая как снег шея, молочное плечо и часть левой щеки собрались в болезненные, воспаленные складки.

Ибн Тайко перевел взгляд на лицо женщины и тут же узнал ее.

Атидже.


Она не была красавицей. Курносый нос, из-за которого нежное детское лицо казалось еще более детским, сглаживал впечатление, производимое ее густыми бровями и длинными ресницами, такими длинными, что они, казалось, мешали ей смотреть. Поднятые в гневе, ее брови внесли бы сумятицу и заставили бы затрепетать любого собеседника, если бы не рыбье выражение ее глаз, спокойных и влажных, которое ясно давало понять, что только сильный страх, боль или страсть могли вывести ее из этого полусонного состояния. Но несмотря на то, что она явно дичилась его, и это в первый миг заставило ибн Тайко держаться от нее на расстоянии, а может быть именно поэтому, он сразу ощутил необыкновенную привлекательность ее тела. Неожиданный спазм схватил его за сердце. Атидже. Неужели это она, его долгожданная Атидже?

Вокруг ожогов, окаймленных красным болезненным валиком воспаленной плоти, была нежная шелковистая кожа, гладкая и скользкая, как брюшко рыбы белвицы. Рыбак в восторге дотронулся до нее пальцами, сложенными вместе как для крестного знамения. В полумраке комнаты, освещенной теперь только кольцом света от лампы, он осторожно трогал ее, миллиметр за миллиметром, зная, что больше никогда в жизни ему не доведется сделать это опять. Бей, опираясь на свою палку, сумрачно следил за ним. Пальцы одной его руки касались складок ее рубашки, а пальцами другой он перебирал по ее спине, пройдя сверху вниз несколько раз, ощущая нежные выступы ее позвонков. Ее спина была как бархат, ушная раковина подрагивала, как будто ожидая его ласки. Он прикасался к ней рукой, спускаясь все ниже к талии, и в своем воспаленном воображении он ясно слышал ее сладостное кошачье мурлыканье и урчание. Ее тонкая и гибкая фигура напоминала ему тело молодой рыбы, но если бы он прижал это тело, гибкое как у угря, привлек бы его к своей груди, оно бы не сломалось, а только изогнулось, мокрое и скользкое. Внутри этого тела что-то странно пульсировало: как журчание ручья, как бормотание огня. Боялась ли она его? Или давно мечтала о нем и теперь узнала его? Скользя по ее плечу, как по чешуе, и по мягкости груди, он будто ощущал трепещущие, налитые густым медом гроздья рыбьей икры. Он поднялся к шее, к лицу: скулы, как две половинки граната, широкие и выдающиеся вперед, обрамляли мягкие губы, пылающие жаром и немного приоткрытые, не от страха перед надвигающейся болью, а от страсти, готовой исказить их. Как бы он целовал ее и наслаждался бы ею! Как бы он хотел трогать всю ее целиком, исследовать ее изнутри и снаружи, вкусить ее полностью, открыть ее полностью! Да, он знал ее издавна, и теперь его привлекало то, что он уже видел, как будто наконец он сумел поместить картину в достойную раму, чтобы иметь возможность пристально рассмотреть ее.