[3], так что одевался Марко потщательнее и покрасивее, чем когда-то отец.
Очень понравился ибн Пайко скопский желтый сафьян, слух о котором давно уже разлетелся далеко и широко, да и другие кожаные вещички он оценил. Если Кратово было знаменито медью и серебром, то в Скопье больше всего ремесленников занималось кожами, кожевников всего было числом около 700.
Когда молодые турецкие солдаты в красных, отделанных соболем или кожей шапках проходили мимо его лавки, задрав нос — как говорили в народе: если у такого нос отвалится, он не наклонится, чтобы подобрать — ибн Пайко улыбался, потому что знал про себя, что он совсем не ниже их, понимал, что их напыщенность происходит от неуверенности и суетливости. Их грубые узкие штаны вызывали у него жалость. С широкими кинжалами в ножнах на поясе, они выглядели как чучела героев, а не как крепкие парни, мечтающие стать не знающими поражений победителями. Стариков же он жалел, можно сказать, безмерно. Они, хотя и были намного суровее, чем молодежь, казалось, старались скрыть головы, склоняющиеся от забот, обвивая их красивыми магометанскими тюрбанами. «Ни к чему вам ваши чалмы, эфенди[4]! — хотелось ему крикнуть, глядя на них. — Все равно все на виду, все открыто! Я вас насквозь вижу, как будто смотрю в открытое окошко, эфенди! Напрасно вы пытаетесь что-то скрыть! Селям алейкум!»
А о себе, бедняга, не думал.
Серебряная проволока милосердия и доброты медленно обвивалась вокруг его шеи, и чем больше он находил оправдание для каждого недостатка людей, и чем легче он их прощал, тем туже затягивалась проволока и тем сильнее сжимала ему горло. Начал ли он уже хрипеть? Голос у него осип, как будто был не его. Ибн Пайко и дальше продолжал свое, пока совсем не потерял дыхание.
И на рынке рабов у Марко не возникло никакого недоброго предчувствия. Зачем он туда пошел? Уж во всяком случае, не затем, чтобы купить себе слугу по дешевке, и не затем, чтобы просто поглазеть. Новых рабов привезли из Сербии, где шла война, и уже несколько дней продавали здесь, закованных в цепи и совершенно изможденных. Душа ибн Пайко разорвалась бы на мелкие кусочки от одной мысли — нажиться на несчастье других.
Он, будто одеревенев, стоял посреди толпы и не чувствовал, как его толкали то слева, то справа. Разные бездельники, носильщики да цыгане, бродяги и всякое другое отребье хихикали вокруг него. Воздух был грязен и вязок, как тесто, от презрения к несчастным и превосходства над ними со стороны собравшихся поглазеть, их пошлых смешков и бесстыдных ухмылок, обращенных к связанным и совершенно нагим рабам. «Какое мелкое и отвратительное счастье — радоваться тому, что не они сейчас на месте этих рабов», — думал Марко в негодовании. На высоком помосте, построенном будто для театрального представления, теснились мужчины и юноши, женщины и девушки, а в сторонке — дети, ободранные и бледные, как новорожденные котята. Сердце Марко сжалось. По подпертой бревном деревянной лестнице на помост поднимались покупатели, чтобы пощупать у них мускулы и осмотреть зубы, или те, кто просто хотел плюнуть на них как на врагов падишаха. Ибн Пайко, опустив от стыда голову, видел только множество ног — мужских в башмаках и женских в белых носках и сандалиях, стучавших по перекладинам, да слышал звон цепей пленников.
Раздавалось «слава Аллаху» и «прекрасно», зурны и барабаны во всю мощь играли что-то вроде марша, а какой-то плешивый оборванец, стоявший с другой стороны лестницы, яростно тряс свой бубен. Солдаты, следившие за порядком, стояли поодаль, а в толпе сновали жандармы с пистолетами за поясом и ружьями в руках, полицейские и охранники.
Кто-то в толпе выкрикнул:
«Я хорошо плачу, чтоб вы знали!»
«Тише ты!» — прикрикнул на него с помоста звероподобный турок с тюрбаном на голове и раскрытой книгой в руках. Хорошенько откашлявшись и подождав, пока народ успокоится, он все же сказал:
«Добро пожаловать, братья!»
Некто, то ли сержант, то ли офицер, громко топнул сапогом. Или это бубен опять вздрогнул? Или у зурн и барабанов перехватило дыхание, и воцарилась тишина?
Какой-то человек, стоявший рядом с ибн Пайко, сказал ему тихонько:
«Не переживай, ибн Пайко!»
И приятельски ухватил его за локоть.
«Не переживай за них. Они хулили Аллаха, за это и наказаны».
А Марко подумал:
«Дьяволом они наказаны, а не Аллахом», — да так и сказал.
Это был турок с чалмой на феске, и ибн Пайко тотчас признал в нем банщика из хамама[5] Чифте, который вытирал его теплыми льняными полотенцами, когда он и Калия ходили по субботам в баню, она в женскую, он в мужскую.
«Не надо их сильно жалеть, — добавил еще тише банщик и хитро подмигнул. — Разве лучше было бы им превратиться в бою в копченое мясо? Аллах и так всем нам укажет конец, так говорит праведный».
На ибн Пайко будто повеяло теплым ветром. Этот благородный турок как будто хотел освободить ему душу. «Да, но зачем из них делают рабов? — спросил потемневший и ушедший в себя Марко. — Люди закованы в цепи, на их лицах читается мука, чистая боль, они — окровавленные, оборванные, израненные и черные от грязи, копоти и пороха, но эти цепи и грязь, разве они не вне их? Их враги властны над ними только снаружи, но разве хватит им силы дотянуться до того, что у них внутри? Кто может поработить их мысль, любовь или муку? Их чувства принадлежат только им, и потому они свободны. Они находятся внутри их тел, там они удерживаются, но удерживаются их собственными замками и задвижками, а не этими цепями снаружи. Мысль придает им силу, и в ней их спасение, а эти внешние оковы не значат ничего: любовь способна преодолеть преграду и улететь, куда ей захочется; тоска — вот самая тяжелая цепь, давящая, ранящая, но она принадлежит человеку, и никому до нее не добраться. Пресвятая Богородица, но ведь и с турками дело обстоит точно так же, — содрогнулся Марко. — Ну, и что, что они хозяева? Этот сержант, этот офицер, разве они не рабы? Рабы рабов. Этот потеющий жандарм, и он раб. Он должен махать тут пистолетом и кинжалом, пугая все живое. Вряд ли это доставляет ему удовольствие. Скорее всего, боль от того, что это ему удовольствия не доставляет, делает его еще более злым, зверем, который из ненависти и упрямства блюет перед котелком с кашей. Рабы слабы, как свечи, оплывающие на шандале, но турки? Какая сладкая жизнь, какая сытная еда, какой скакун сумеют стереть в их головах картину этого позорного торжища?»
И сказал вали[6] Мехмед-паша[7]:
«Благодарю за серебряный кувшин, ибн Пайко-эфенди. Аллах тысячекратно воздаст тебе за твои дары, идущие от сердца. И хрустальный поддон прекрасно к нему подходит. Я прикажу, чтобы именно этот кувшин подали султану для совершения омовения, когда он придет ко мне в гости. Но, погоди, уж не сделал ли ты его ради чего-то другого? Может быть, исполнения какого-то желания? Уж не гложет ли тебя какая печаль? Извини, что я спрашиваю так откровенно».
И поманил его полной рукой:
«Садись на диван, выкурим кальян».
Марко сел, скрестив ноги, подложил под спину подушку:
«О, мой паша! Клянусь! Нет у меня другой печали, если не считать той огромной, что меня снедает. Ты сам знаешь, что Господь до сих пор не дал мне ребенка. Это и есть моя печаль. Сейчас я пришел к тебе только с тем, чтобы повидаться и спросить о твоем здоровье и о ранах, если ты мне позволишь. Я слышал, что страшный бой был у вас там, на севере с паша-беем и Киричем Доганой, а еще видел я на рынке рабов в Скопье… ребенок четырех лет продается за двадцать аспр».
Мехмед-паша бей[8], вздохнув, сказал:
«Ты правильно слышал, ибн Пайко-эфенди. А нет ли у тебя охоты прикупить одного?»
Он внимательно посмотрел на побледневшего Марко, остался доволен эффектом, который произвел на того вопрос, и запыхтел чубуком дальше.
«Такой бойни и грабежа и я прежде не видел. Наши кони из-за мертвых тел шагу не могли ступить».
Марко разинул рот:
«Господи Иисусе».
«Нам следует поклоняться Аллаху и султану», — произнес бей нервно.
Марко, которого и бей называл ибн Пайко, помолчал и сказал:
«Я понял, что готовится что-то грандиозное, еще когда Армуджи-оглы Нуман привез приказ султана кадиям[9]. О сборе овец. Я тогда сказал себе: двадцать пять тысяч голов только от Скопье, а от других областей по столько же? Значит, что-то готовится, что будет больше большого! Приказ пастухам и сторожам гнать овец прямо на Белград еще до прихода войска. Чем это могло быть иным, кроме как большим султанским походом?»
И тогда Мехмед-паша спросил ибн Пайко, глядя на него исподлобья:
«Если ты задумал купить ребенка на рынке рабов, ребенка, чтобы служил тебе и работал в лавке, я даю разрешение. Ты из христиан известнейший. Просто скажи». Марко махнул рукой:
«Нет, светлый паша. Нет».
Паша засмеялся:
«Дурак ты! Я же знаю, что ты за этим и пришел! Да ладно, тебе не придется даже и покупать! Ты человек видный, мы тебе за многое благодарны. Один Армуджи-оглы захватил пять человек, а сколько порубил, уж не буду тебе про это рассказывать, приятель! Всех пятерых, мне сказали, он уже продал вчера за девятьсот аспр. Есть еще около сотни непроданных пленников, которые томятся в городской тюрьме. Ничто не мешает нам попросить одного из них для тебя бесплатно».
Но Марко отмахнулся:
«Нет, светлый паша, нет».
Но сразу же после этого, его как будто молния ударила, так он закричал:
«Спасибо, светлый паша, спасибо. Я согласен, да!» Мехмед-паша был крайне удивлен. То одно, то другое. Что случилось с ибн Пайко? Он давно и хорошо знал ибн Пайко, но ему и в голову не могло прийти, что Марко принял это новое решение из-за серебряной проволоки, стянувшей ему горло. Бедный паша, думал Марко. Смотри-ка, и он раб, к сожалению. Весь светится, как мой кувшин, потому что у него достало силы подарить мне раба! Бедняга. Доставить, что ли, ему радость? Да еще и человек будет спасен.