«Ну, хватит причитать, зять мой, — вмешался седельник Димо. — Мы что-нибудь придумаем. Обещай паше что угодно, соври ему. Вот, пусть сват Пайко скажет, прав я или нет?!»
Марко печально улыбнулся.
«Что я ему пообещаю? Свои кувшины да тазы? Мне их и так каждому, кто познатнее, приходится бесплатно отдавать. Все это без толку. Если бы все дело было только во мне, я бы так не горевал. Но я не могу, чтобы столько народу погибло, а я уверен — паша сделает, что обещал. Христиан отправят грести на галерах, и они будут проклинать меня. Они будут гнить заживо в Диарбекире[48] с моим именем на устах».
«Господи, прости им их бесчинства», — перекрестился священник.
Бошко, слушавший этот разговор со сжатыми кулаками, внезапно сказал:
«Не думай о других, хозяин. Озаботься своей собственной судьбой и судьбой твоей хозяйки. Пусть с другими случится то, что им на роду написано».
Калия суетилась около очага, раздувая угли, чтобы разогреть ужин.
«Я уже сказала, — прошептала она. — И мне то же самое на роду написано. Меня теперь только монастырь спасет. А Марко, счастливчик, вместо меня одной заимеет столько женщин, сколько его душе будет угодно, одна другой краше. Может, и дети у него будут — голос ее задрожал. — Может, их будут звать Мурад, может, Муралай — не знаю, но если даже целый гарем у него теперь будет, глаза мои больше его не увидят!»
Ибн Пайко вскочил как ошпаренный и протянул к ней руки. Схватил ее за плечи, потряс. А потом обнял, прижал к себе сильно и нежно, как будто желал, чтобы она выдохнула воздух вместе со своими ужасными мыслями.
И тогда старый Пайко, его отец, сказал задумчиво:
«У турок на могилах имен нет, так ведь, поп? Как же мы найдем нашего Марко, чтобы поставить за него свечку?»
Ранним утром, когда священник Ставре еще только набросил на плечи епитрахиль и передал служке Святое Писание, в церковь вбежали, едва переводя дыхание, раб Бошко и венгр мастер Миклош.
Вбежав, Бошко сразу бросился на пол.
«Дорогой хозяин, и меня Господь карает. Я сказал тебе, чтобы ты не думал о судьбах других, а теперь вот и меня коснулось — обухом по голове… У тебя несчастье, но и у меня беда тоже, и не знаю, у кого хуже. Утром на рынке рабов я увидел троих моих детей и жену, в цепях, в ранах, в лохмотьях, я их увидел, но и они меня увидели, милый мой хозяин, и глаза у них засветились надеждой, что я их спасу. А как я, несчастный, могу их спасти, когда связан сам по рукам и ногам, и жизнь моя ничего теперь не стоит? Их наверняка отвезут на Крит или в Эдирне на рынок рабов, наверняка, черт меня побери! Потому что там рабы стоят дороже!»
Как будто небо треснуло и разверзлось, так вопль Бошко слился с криком ибн Пайко. Церковь застонала, иконы зарыдали, содрогнулся алтарь — так, по крайней мере, показалось священнику Ставре, которому ничего больше не оставалось, кроме как предаться воле всемогущего своего водителя, того, кто предлагал ему утешение, но в то же время подвергал его все новым и новым опасностям — его и всю его паству. Пути Господни неисповедимы, но в то же время ясны. Как же в таком случае ясное может быть неисповедимым, прости меня, Иисусе, сказал священник Ставре и дернул себя за бороду, чтобы привести себя в чувство.
А мастер Миклош тогда сказал:
«Встань, Бошко. Нам надо быть разумными». И стал размышлять вслух, мешая второпях слова своего языка со словами языка выученного. «Если ибн Пайко сумеет спастись сам, — сказал Миклош, — то спасет и тебя, приятель. Не теряй надежды. Не теряйте надежды, люди. И я уже был у вали и просил за ибн Пайко. Пусть священник благословит мои слова, если он считает, что я поступил правильно. Я готов, — сказал я вали, — и берусь сделать башню с часами самой красивой в Румелии и поставить на нее часы, привезенные из моего родного Сегеда. Бой у часов будет такой, что его будет слышно в двух часах езды от Скопье, — сказал я ему, — а еще я сделаю так, что часы будут бить и на турецкий манер, и на французский. Но взамен я прошу милости, и милость эта для моего друга ибн Пайко. Пусть мне руки отрубят и в огонь меня бросят, сказал я ему, если не исполню то, что обещал».
Священник Ставре перекрестился, возбужденный поступком мастера. Что это такое было? Неужели Господь послал им один из своих редких знаков? Может, Он таким образом укорял Ставре за недоверие и сомнение? Он поцеловал алтарь, воздел руки к небу и запел изменившимся голосом уверившегося. Боже, Господи, будь славен во веки веков.
А ибн Пайко сказал:
«Друзья мои, и у меня есть замысел, и пришла пора его открыть. Я решил, что я ублажу вали тем, что построю от себя мечеть — силами своих людей и на свои деньги, во славу Аллаха и падишаха, с тем только, чтобы он оставил меня в покое».
«И это неплохо, — спокойно сказал мастер Миклош. — Мы сумеем, люди, говорю вам, мы сумеем», — повторял он убежденно.
Больше мастер Миклош не говорил «нем». Он как будто забыл отрицание, так он воодушевился верой в то, что дело уладится.
«Тогда и я должен надеяться, — сказал Бошко. — Надеяться на то, что моя жена и дети, птенчики мои, будут спасены».
«Эх, милый Бошко, только бы Господь пришел нам на помощь, — Марко похлопал его по горбатой спине. — Ладно, вставай и беги домой, расскажи Калии про наши планы. Пусть вытрет слезы. И пусть верит», — приказал ибн Пайко почти весело.
Когда они остались одни, священник Ставре прочитал необходимые молитвы и подал ибн Пайко кусочек хлеба, смоченного вином, красным, как кровь Иисуса, потом дернул себя еще несколько раз за бороду и сказал:
«Вот что, не буду хвастаться, но и я с божьей помощью придумал одну хитрость, сын мой Марко. Похвальба мне не пристала, но вот что я хочу спросить, тебе сейчас сколько лет?»
«Двадцать восемь», — ответил Марко.
«Всего-то. Время у тебя еще есть. Знаешь, что говорят наши святые книги, сын мой? Говорят — можешь сейчас потурчиться, раз пришло такое тяжелое время, но потом ты можешь опять стать христианином и покреститься».
«Да ну, разве так бывает?» — удивился ибн Пайко, и лучик света заиграл у него вокруг губ.
«А почему не бывает, сынок? — ухмыльнулся священник Ставре. — Они хитрые, а мы еще хитрей. Бедняк, как говорится, это черт во плоти. А может, и новый кази поможет тебе как-нибудь».
«А вдруг меджлис мне прикажет обратно потурчиться? Они из одного упрямства не уступят».
«Если они так скажут, мы опять сделаем по-нашему. Тут не до шуток. Йок, как сказал бы наш вали».
Марко бросился ему на шею.
«Ох, отче, отче, ты вмиг мне камень с души снял. Дай бог тебе здоровья на многие годы! — воскликнул счастливый Марко. — Жаль, что Бошко нет, он бы и про это сказал Калии. И за него я счастлив. У меня детей нет, так хоть его детей спасу. А люди, что по тюрьмам сидят и не знают, какая мука меня мучает, пусть будут благословлены долгой жизнью и долгой памятью».
«Аминь. Дай, Господи», — сказал священник Ставре.
Они оба были так близко от придуманного ими счастья, которое должно было вот-вот осуществиться. Лица их засияли надеждой, а надежда — это опора каждого, и сильного, и слабого, сказал себе священник Ставре. Почему бы и им не поддаться ее чарам? «Она — как девушка, которой румянят лицо, чтобы она выглядела красивей. Или, может, все-таки она — старуха? — размышлял он. — Старуха, которая так устала от того, что все приходят к ней за поддержкой, что ей уже все равно?»
Мехмед-паша догадывался, какие мысли вертятся в уме гяура. Как перехитрить его, как не попасть под суд, да еще и заработать на этом. Нет, на этот раз он не переменит решение, думал Мехмед-паша, хотя он хорошо помнил, что было написано зелеными чернилами в старинном фирмане со свинцовой печатью в кожаном футляре, который прислал султан его деду, славному Исхак-бею, когда тот стал правителем Скопье. В том фирмане султан мудро наказывал своим наместникам соблюдать меру и не предаваться тщеславию, потому что быть хозяином страны и народа — это все равно, что сидеть на чашечных весах. И все-таки он не переменит решение, во-первых, потому, что переход ибн Пайко в ислам вызовет сильный отклик среди колеблющихся, а во-вторых, потому, что султан дал ему еще один совет, который Мехмед-паша счел более подходящим в настоящей ситуации: «Свою саблю всегда держи острой».
Бей выслушал мастера Миклоша, хотя его намерения были ему совершенно ясны.
«Весь город бурлит, великий паша, — сказал ему Миклош на своем смешанном языке, поведав предварительно, зачем он пришел. — Все гяуры в волнении. Ибн Пайко принимает ислам, меняет веру! Это брожение не к добру, о, великий паша».
Но Мехмед-паша только сдержанно улыбнулся:
«Черт побери, — сказал он. — Незачем тут передо мной строить из себя героя, Миклош-эфенди. Часы будут такие, о каких мы договорились, и все тут. Давай больше не будем говорить про это!»
Уверенный в том, что у ибн Пайко нет выбора, разве что он, боже упаси, решится расстаться с жизнью, повесившись на каком-нибудь крюке в своем доме, — нет у него детей, и некому будет по нему плакать — Мехмед-паша, в присутствии нового кази Махмуд-бея, позвал своих казначеев, Дилавер-агу и ходжу Ризвана, и приказал им приготовить побольше мелких монет, потому что он намеревался вечером, после дневного намаза, пойти вместе с ибн Пайко в мечеть, где тот примет ислам, а Мехмед-паша как вали будет потом разбрасывать монеты по мостовой там, где проедет его коляска, чтобы христиане, увидев такое, впечатлялись широтой празднования! Он намеренно сказал все это перед новым кази, чтобы тот не обманывался, как склонны обманываться все новички, что они переменят мир и будут праведнее других.
Когда ибн Пайко предстал перед вали, тот, не дав ему сказать ни слова, начал так:
«Молодец, ибн Пайко. Я знал, что ты поступишь, как подобает умному человеку. И ты действительно умен, ведь ты осчастливил и свою жену. С этого дня она станет почтенной ханум, и сопровождать ее будут многочисленные служанки. Всем твоим родственникам и друзьям будет большая честь иметь такого родственника и друга, как ты».