Его соседями были два брата с семействами, один из них был чабаном у бея, а другой плел корзины, верши для ловли рыбы и рогожи из камыша. Их жены уходили со двора, когда к их дому кто-нибудь приближался, но звуки бубна, которые по вечерам часто доносились с их стороны до слуха ибн Тайко, рассказывали ему печальную повесть всех бедняков, которые свое, порой напускное, веселье используют для того, чтобы перед всем миром показать свое счастье, счастье, которого так не хватает богатым. Третий же брат держал мясную лавку в городе, мясную лавку бея, и может быть поэтому на крыльце домика этих турок иногда гордо висела, часто по несколько дней, зарезанная яловая овца. Когда по вторникам Сандри ходил в город, то по привычке, проходя мимо многочисленных мясных лавок Скопье, выбирал лавку Илми — заходил туда, а Илми торопился подать ему табуретку и приказывал своему помощнику принести из кофейни на базаре две чашки крепкого густого кофе с сахаром. Если ибн Тайко чувствовал своего рода жалость по отношению к двум его братьям из Блатие, то Илми чувствовал жалость к Сандри, потому что, когда он предлагал ибн Тайко отрезать для него лучший кусок мяса от висевшего тут же барашка, то тот отказывался, хоть и хвалил Илми, говоря, что у него лучшее мясо на всем базаре — на это Илми только качал головой и говорил:
«Большое спасибо, ибн Тайко, но все же, почему ты ничего не покупаешь?»
А тот стоял среди бараньих туш, висевших на крюках, и чувствовал себя, как будто его самого повесили на металлический крючок бея. Просто он этого не знал. А его отношение к Илми и его братьям было неизменным: он жалел их, они, в свою очередь, его.
Влашка часто ходила в гости к турецким женам, которые, когда их мужья отсутствовали, плели циновки, сидя на пороге. Она всегда приносила им кофе, который привозил ей Марин из Дубровника. Она так долго с силой толкла его в ступке, что у нее потом болели плечи. Турчанки были приятные женщины: слушали ее внимательно, когда она жаловалась на свои болезни. Они даже начали учить ее турецкому языку, весело смеясь, когда она делала ошибки. Они разговаривали об участившихся в деревне грабежах и о ходивших слухах, что недалеко в камышах скрываются бандиты, и что стоит только поджечь фитиль, как они дадут о себе знать во весь голос. Дети играли в догонялки, пять камешков и классы, точно так же, как и дети христиан, бросая беловатую плитку на расчерченную землю. На задах по дороге крестьяне вели ослов, нагруженных плитняком, добытым в горах. Плитняк использовался для того, чтобы мостить городские дворы. Влашке нравилось тут, и она с удовольствием подставляла лицо мягко греющим лучам солнца. Она стала говорить Сандри то же, что говорил и Марин Крусич: что, похоже, люди отличаются друг от друга не по вере, а по силе и богатству, а меньше всего по своей бедности. Она, торопясь, произносила выученные ею турецкие слова, рассказывала Сандри о семи дочерях турок, про которых никто точно не знал, кто из них чья, потому что они были похожи, как зерна фасоли.
Ибн Тайко стад в базарные дни возвращаться из города вместе с крестьянами. По пути они здоровались и разговаривали с жителями из других деревень, которые гнали перед собой нагруженную скотину. Все со смехом вспоминали знаменитого дудочника Энвер-чауша, который в базарные дни на площади перед постоялым двором Капан-ан, совершенно забывая про все вокруг, играл на дудке свои мелодии перед покупателями и носильщиками. Они заходили в караван-сараи и там слушали истории путешественников-постояльцев, которые всегда рассказывали что-нибудь интересное про пережитое во время долгих странствий. Продолжив путь, крестьяне еще долго весело обсуждали эти происшествия, а блохастые деревенские собаки забегали вперед и валялись в дорожной пыли.
Однажды вечером к соседской лачуге подошли двое турок с ярко горящими факелами. Оба были в фесках, турецких штанах, с ружьями на плече и с перевязями на поясе. Один из них, одетый побогаче, был старшим. Они привязали коней к забору перед воротами, что-то спросили и потом вошли в дом точно в тот момент, когда начался вечерний намаз.
На следующее утро ибн Тайко, возвращаясь с охапкой собранного хвороста, встретил во дворе одну из дочерей соседей-турок. Девочка стояла и плакала за низким сараем, который находился позади их дома. Она была почти ребенком, неоперившимся и слабым птенцом и ходила еще без паранджи.
«Что случилось? — спросил Сандри, подбежав к ней. — Ты что, ушиблась?»
Та не ответила, только подняла на него полные слез глаза.
«Такая большая, красивая девочка, а плачешь, — засмеялся сын Тайко, желая развеселить ее. — Ну, хватит, не плачь».
«Достаточно того, что мне плохо, к чему ребенку печалиться?» — сказал он себе.
Девочка заплакала еще громче.
«Какая ты красивая, ты мне очень нравишься!» — выпалил Сандри по-турецки, смеясь, удивляясь сам себе, что он сумел сказать по-турецки целую фразу. Девочка и правда казалась очень миловидной с глазами, блестевшими от слез.
Она вздрогнула и внимательно посмотрела на него. Постояла еще некоторое время, думая о чем-то своем, потом подтянула шальвары и побежала к дому.
Тем же вечером отец девочки пришел в дом к ибн Тайко.
«Вчера вечером я согласился помолвить свою старшую дочь, сосед. А самая младшая теперь плачет, что ей в этом захолустье придется идти за какого-нибудь чужеземца, и то, только когда я выдам замуж всех ее старших сестер. Так меня разозлила, что пришлось ее выпороть… А теперь она пришла ко мне и говорит, будто ты ее любишь. Я бы ее и за последнего продавца бузы отдал, а уж за тебя отдать, сосед, было бы для меня честью, это чтоб ты знал. Я ничего не имею против, чтобы она сменила веру и стала твоей женой».
Сын Тайко почувствовал себя так, словно его выбросило в открытое штормящее море. Огромная волна быстро понесла его. Куда? Он не мог и не хотел ее останавливать. Пусть будет, что будет. Горькое удовлетворение горячей отравой разлилось по всему его телу. Могло показаться, что он отдаляется от Атидже, но на самом деле он к ней приближался, разве нет? Она была на берегу, а шторм нес его к ней.
Сосед вытащил часы, висевшие у него на поясе, и нетерпеливо посмотрел на них. Он не был уверен в том, какой ответ он получит.
«Не надо ей принимать христианство, я перейду в ислам», — с легкостью сказал, наконец, ибн Тайко.
Он был спокоен. Он не боялся того, что его ждет. Пусть бей боится. Он видел его сумрачное лицо, вся привлекательность с которого оплывала, как краска во время дождя. Он боялся, а ибн Тайко ликовал.
Этюд четвертый(Похороны)
Жизнь нового Мурад-аги будто осыпало пеплом. Если надежда, которую ему подал поп Ставре, была надеждой больного, что он когда-нибудь, да выздоровеет, то печаль Марко, как колотушка сторожа, все время напоминала ему, что он попал в западню. Он сидел на веранде подаренного ему дворца в крепости, его взгляд, вместо того, чтобы устремиться к небу, упирался в стропила и балки крыши, как будто он был недостоин насладиться небесной синевой. Раб Бошко сновал по дому и только охал, глядя на своего любимого хозяина. Марко запретил ему принимать ислам вместе с собой, потому что в этом случае он потерял бы вновь обретенных жену и детей. То, что Бошко постоянно был рядом, его верность поддерживали в ибн Пайко надежду, что скоро, через день-два, все изменится, не будет так горько на душе, раскисшей от слез, как мокрое белье. Какой смысл в том, чтобы обратно перекреститься в христианство, когда Калии с ним не было? Как ему было вернуть Калию из монастыря в Кожле?
Иногда ибн Пайко думал, что все-таки не зря он принес себя в жертву. Рабов выпустили из тюрьмы, невинные христиане были избавлены от участи гребцов на галерах, их дома не остались пустыми и не были заселены турками из Анатолии. Бошко был счастлив, его трое детей и жена были выкуплены из рабства, спасены от продажи на рынках рабов на Крите и в Эдирне, куда их наверняка бы отвезли, потому что цены там были выше. Теперь они помогали мастеру Пайко и седельнику Димо, отцу Калии, который сильно сдал с тех пор, как Калия уехала и стала монахиней в монастыре Святого Николая в Кожле. Строительство мечети, которое по приказу вали было ускорено, помогало скрыть план, задуманный ибн Пайко и священником Ставре. Ожидалось, что в скором времени в Скопье приедет султан, так что Мехмед-паша хотел на деле выказать свою верность падишаху. Городская башня с часами, которая к тому времени была уже закончена и на верху которой красовались часы, привезенные из Сегеда, являлась венцом его гордости и главным поводом для хвастовства. Так что дела у ибн Пайко, как казалось со стороны, шли хорошо, но на самом деле — никакое предвкушение наград и почестей, которые ожидали его в дальнейшем, не могло служить утешением и примирить с действительностью нового Мурад-агу. Калия. Калия была провозвестником всех его несчастий. Хотя он и раньше души в ней не чаял, то теперь он любил ее втрое сильнее, и чем более опустошенным был его взгляд без ее красоты, тем сильнее его душа полнилась тоской по ней, как будто душа была медным кувшином, переполнявшимся под потоком страсти. Ему казалось, что ноги его закованы в кандалы, а сердце стянуто шелковым шнурком. Мысли метались у него в голове, он чувствовал себя пулей, которая не знает, куда летит.
Мехмед-паша поглядел ему в лицо.
«Что с тобой, Мурад-ага, разве ты не видишь, что я доволен тобой? Для большинства торговцев с рынка ты будто недостижимая вершина. Многие бы хотели добиться того, чего добился ты».
Мехмед-паша осыпал Марко милостями — он теперь стал баш-азой — главой городского совета и почетным гражданином, но и после этого Марко только продолжал бледнеть и истончаться лицом. Еда на тарелке, которую ставил перед ним Бошко, оставалась чаще всего нетронутой, хотя Бошко и удавалось иногда уговорить хозяина съесть кусочек или два. Нос его стал еще длиннее, глаза ввалились и сидели в глазницах, как в башнях без окон. Но надо отдать ему долж