Этюды об ибн Пайко: Тройной роман — страница 3 из 31

Ибн Пайко был одним из самых богатых и знатных людей города — христиан, да еще советником в шариатском суде, купцы и ремесленники его любили и уважали, Мехмед-паша же, у которого было уже семнадцать детей, если считать и последнего, от молодой жены, который должен был увидеть свет через день-два, чувствовал тоску ибн Пайко по наследнику, а в остальном его в полной мере понять не мог. Все казалось ему — ибн Пайко что-то скрывает, увиливает, отмалчивается, просто говорит хорошие слова, а мыслит о совсем другом. Мехмед-паша серьезно интересовался историей города: искал, читал и разворачивал старинные свитки, которые выписывал даже из Константинополя — он был одним из немногих турок, которые не были совершенно опьянены славой полумесяца, и понимал, что и до них люди не только жили, но и славу добывали. При этом Мехмед-паша постоянно носил с собой старинный фирман со свинцовой султанской печатью, присланный его деду, славному Исхак-бею, когда тот стал правителем Скопье: фирман был написан зелеными чернилами от руки, а прислан был в кожаном футляре с серебряными замками, залитом воском: он часто перечитывал фирман, так что выучил его на память. Будь осторожен, чтобы тебя не обуяло тщеславие, писал в одном месте султан. Не думай, что ты держишь землю и подданных только своей саблей, но имей в виду, что земля в первую очередь — собственность Бога, потом пророка, который даровал ее тебе по заповеди Аллаха. Быть хозяином своей страны и народа — это то же самое, что сидеть на чашечных весах. Одна чашка — рай, а другая — ад. Не геройствуй без надобности, но саблю всегда держи острой. А своих наместников учи не бесчинствовать, не творить людям бед и не отягощать их излишне. И стараться не испытывать ни к кому ненависти. Но запомни и такой мой совет: если захочешь на кого-то опереться или кому-нибудь довериться, не держи в уме только то, что ты знал о нем раньше — человек может измениться: ибо тело сына человеческого изменчиво и меняется постоянно, как будто переходит из одного состояния в другое. И стало быть, открой глаза и уши, чтобы увидеть и услышать человека, которому ты хочешь поручить какое-нибудь дело. Может быть, он уже изменился. Поэтому принимай его слова на веру, лишь взвесив его поступки — прошлые и настоящие.

Это касалось и ибн Пайко. Открой глаза и уши. Глупо бы было ему, внуку одного из трех сыновей Исхак-бея, величайшего строителя Скопье, не открыть глаза и уши. Его отец, Мустафа-паша бей, не всегда следовал этому завету, и поэтому слава его избегала, в отличие от братьев Иса-бея и Паша-бея. Он получил известность только тогда, когда рассорился с ними и в гневе передал в шариат свои фирманы[10] о разделе наследства. И тем не менее, прекрасный Чифте-амам принадлежал его дяде Исе, самому надменному из всех, который не верил никому на слово и у кого было десять глаз и ушей. Иса никогда бы не поверил этому ибн Пайко, даже если бы он принес ему прекрасный серебряный кувшин на хрустальном подносе, такой, как сейчас. Он бы смотрел ему в глаза, был бы с ним мягок и обходителен, но думал бы лишь о том, как вытопить из ибн Пайко его вонючий гяурский[11] жир.

А Марко, именно потому, что прекрасно понимал муки Мехмед-паши, как если бы читал его мысли, сказал:

«Я слышал, светлейший паша, что ты решил, после того, как отдохнешь от битв, перестроить мечеть Исхак-бея? Могу я тебе чем-нибудь помочь? И кстати, ты давно хотел построить башню с часами, не пришло ли, наконец, и ее время? Правильно ли я понял твои планы?»

Мехмед-бей только рот открыл. «Вот это да, — сказал он себе, — попробуй, поймай его, черта этакого».

И громко рассмеялся:

«Правильно, ибн Пайко-эфенди, правильно».

И задумчиво устремил взгляд из окна дворца куда-то вдаль. Замолчал.

Крепость Кале, внутри которой находился его дворец, хорошо защищенная со всех сторон, с охранниками и железными воротами, располагалась на горе, и это позволяло ему сверху смотреть на всех, кто жил внизу под крепостным холмом, включая и ибн Пайко, но он не был удовлетворен этим. Он переводил взгляд то на Туз-базар, то на Каменный мост и чувствовал жар в груди. Желание что-то сделать было неодолимым. Перестроить, поправить, воздвигнуть новые мечети, постоялые дворы и бани, навести мосты, сделать то, чего не сделал никто из предков… Он желал, если не подняться выше их, то, по крайней мере, стать им равным.

Накрахмаленные шторы трепетали на весеннем ветру, на собеседников веяло божественной свежестью, под холмом лепетала река, глаза паши, смотревшие сквозь решетки окна, подернулись влагой.

Вдруг Мехмед-паша резко повернулся к ибн Пайко, что-то как будто обожгло его.

«Что ж, пусть будет так, — вздохнул он и добавил: — Турок задним умом крепок!»

Неужели ибн Пайко и есть тот, кому суждено возвеличить его?

2.

А снег все шел и шел, чтоб ему пусто было…

Шшш, без особого шума шшш, снег поглощал все шумы, впитывал их, как царьградский бархат: каждый крик становился мягким, как творог; каждый смех — нежным, как запах розовой воды. Боже, Боженька, шшш, тихо и с мольбами, и с молебствиями, и с жалобами, и сетованиями, во веки веков, шшш, аминь.

Шустрый Петре, отца которого звали Благоя, или Байко, а еще называли олухом Блаже, гулял себе, хромая, по скопской ярмарке. Ярмарка монастыря Святого Георгия проходила в городе раз в год, в конце ноября, и продолжалась восемь дней. Туда привозили монастырские вина, хлебы, но в основном керамику. Петре, то есть ибн Байко, хотя монастырь был от города не то что близко, а совсем близко, как говорится, не дальше, чем ресница от глаза, прямо напротив Скопье над рекой Серава, на холме, называемом Вергин, не мог дождаться, когда его пошлют на ярмарку с монастырскими служками, чтобы, наконец-то, спуститься в город. Уж так ему хотелось осмотреть и изучить город, в котором было сто двадцать источников и сто двадцать мечетей, больше сорока трактиров в сорока кварталах, множество караван-сараев и бань, про которые он столько слышал.

Этот ибн Байко, крепкий и полный, туго набитый, как колбаса в подвале у игумена, при этом низкого роста, будто его еще в детстве приплюснули тяжелой бронзовой гирей, ходил, прихрамывая из-за этой чертовой бронзы, держа голову правее, а тело левее, потому что одна нога у него была короче другой. Так вот, хромой, не хромой, а дошел он не только до ярмарки, но и до двух тысяч знаменитых лавок скопского базара. Если у меня голова пойдет кругом, сказал он сам себе, то есть, если у него, мол, от всего этого голова пойдет кругом, так ведь — он же слышал про это — есть здесь бесплатные харчевни и постоялые дворы для бедных. А он, разве он не был бедным?. Как церковная мышь, да еще и хромой. Вообще-то, если он и был мышью, то мышью всегда сытой, но кто это знает? Кто это знает — ведь так всегда говорил ему отец?

Отец Петре, Благоя, Байко, блаженный Блаже, был кузнецом: в монастырь он пришел из-под Струмицы, из села Градец, а Петре был его вылитой копией. Кто это знает? Это были слова Байко и слова Петре. Они оба были одинаковыми, как семечки в тыкве. Кто это знает? Неверным теперь и на спине глаза нужны, сказал бы Благоя, будь он жив. Так-то так, да что из этого! Разве раньше, при прежних царях-королях было по-другому? Налогов и тогда было сколько хочешь! А уж землю только что не в блошиных прыжках мерили. При сербах область Струмица хрисовулом[12] была передана в собственность Хиландарского монастыря[13], так что дважды в год, в середине сентября и в середине марта все, что собирали с народа, везли в Хиландар, а на хрисовуле была свинцовая печать, чтобы никто не рыпался. Кузнец Байко, который был внесен в монастырскую книгу вместе с братом Йованом, женой Марией, единственным сыном Петре, без снохи и внуков, но с одним быком, двумя волами, с пятнадцатью овцами, четырьмя свиньями, виноградником и небольшим клочком земли — платил три перпера[14] налогов. Мыслимое ли дело? А спросили его, остается ли ему хоть что-то в рот положить? Тогда подушный налог назывался офелия или ур, а при турках — джизья. Если раньше были налоги на пастбища, на сенокосы, десятина на свиней, десятина на пчел, и даже был налог, который брали, когда скот водили в лес попастись на желудях, то теперь, как сказал бы Байко, если бы был жив, то теперь есть харадж, налог на землю для немусульман, который превосходил все старые.

Байко был большим хитрецом, и со временем придумал уловку, хотя и заплатил за нее двенадцать перперов штрафа: он перестал обрабатывать виноградник, землю отдал своему брату, зарезал свиней, пустил под нож и съел коров и овец, взял с собой навяленного мяса и — раз, два, в один прекрасный день вместе с Марией и маленьким Петре, который казался еще младше, чем был на самом деле, ушел в монастырь Святого Георгия, что на холме Вергин над рекой Серавой.

Игумену Байко сказал:

«Мы — меропхи[15], крепостные царского имения из села Градец под Струмицей. Ты же знаешь, преподобный, что по закону крепостные, кроме уплаты царского перпера должны еще два дня в неделю работать на имение — день косить, другой обрабатывать виноградник, молотить или жать, а на себя работать можно только в оставшиеся дни. И мы, пресветлый, не то что какие-нибудь нерадивые или непослушные, но, тем не менее, просим у тебя защиты. Если хозяин нас найдет, то он имеет право убежавшего крепостного клеймить железом и нос ему разорвать на две части. А мы знаем, что ты как настоятель можешь принять в монастырь любого — хоть откуда, будь то из Греции или Сербии, и свободного можешь взять, и крепостного, если хозяин его умер, и после этого прошло три года. Примешь нас? Мы все, что у нас есть, оставим монастырю».

«А что у тебя есть?» — спросил настоятель.