Рыбак покраснел, но теперь у него хватило духу признать, что он не умеет читать.
«Вот это да! Ты, потомок вашего просветителя Климента, не знаешь букв? Ну, ладно, только к следующему моему приезду тебе придется это исправить, чтобы ты мог прочитать вот это своей матери», — быстро проговорил дубровчанин.
«А что это?»
«Рецепт. Мазь от ожогов. Делается на основе воска. Бутылку белого вина вы найдете, сусло есть, а оливковое масло я принесу в следующий раз. На этот раз пусть тебе прочитает священник, но ты лучше поймешь, когда прочтешь сам».
Так вот получилось, что Марин Крусич отблагодарил их за гостеприимство и оставил больше, чем можно было от него ожидать.
И вправду, он оставил больше, чем можно было ожидать. Он одарил их гриппом, но оставил также молодому человеку непонятное беспокойство, которое тот и не пытался объяснить, потому что лихорадка захватила его с такой силой, что он тут же свалился в постель. Три дня он сильно бредил и все время вспоминал какую-то Атидже, поражавшую его воображение своими обнаженными бедрами, которые были видны сквозь полупрозрачное покрывало. Потом он плыл в какой-то бесконечности, но это было не озеро, потому что он звал Марина Крусича, как будто тот был капитаном и вел его в неведомые страны. Просил дать ему напиться кофе. Требовал подать ему вина с дорогими пряностями, которых было нигде не сыскать, а потом опять трясся в ознобе, как будто его оставили на улице в снегу, голого, с сосульками, наросшими на теле.
Когда лихорадка отступила, он помнил только одно — Атидже. Кто была эта Атидже? Богатая турчанка? Он не мог объяснить этого матери. Нет, он никогда ее не видел. Никогда не видел, но в то же время мог явственно представить себе ее лицо и знал, что она будет его судьбой, и что бы он ни сделал, куда бы ни убежал, ему суждено с нею встретиться, потому что так написано у него на роду.
Хотя Сандри и раньше знал, что его видения когда-нибудь осуществятся, и ждал этого момента достаточно спокойно, теперь его тревога не отступала и все бушевала в его плоти, как лихорадка, спрятавшаяся глубоко внутри с намерением в любую подходящую минуту неожиданно напасть на него. Он был странно возбужден. Это было не оттого, что при встрече с Марином Крусичем он показал себя настоящим тупицей, которому следовало бы стыдиться своего незнания. Его незнание бунтовало, хотело разрушить неведомые преграды, но не стыдилось. Он как будто спешил куда-то, как будто знал, что время истекает. Не для того, чтобы превзойти в знании дубровчанина, а для того, чтобы измениться самому. И это изменение казалось неминуемым. Также обстояло дело и с образом женщины. Как будто все должно было случиться помимо его воли, даже если ничего не делать.
Но он делал.
Было похоже, что последняя встреча с Марином Крусичем была действительно последней, потому что прошел целый год, а тот так и не появился. Все это время ибн Тайко постоянно ходил к священнику в Стругу, каждый раз принося ему молодую форель, и просил прочитать что-нибудь из молитвенника, и каждый раз выучивал одну новую букву. Через семь месяцев он сумел прочитать рецепт лекарства от ожогов, который оставил ему Марин Крусич, и его мать научилась готовить лекарство. Теперь она готовила его постоянно, потому что оказалось, что оно действительно хорошо помогает от ожогов, так что о старухе прослышали все в округе, и она начала с его помощью хорошо зарабатывать. Когда про чудодейственное средство узнал эмир-бей, он призвал женщину к себе, и она помогла ему, а взамен попросила у бея дать позволение ее сыну, ибн Тайко, уехать, потому что парень в последнее время выглядит так, как будто у него не все дома. Хочет увидеть мир, хочет узнать больше. На что эмиру такой пропащий человек, дурачок и лунатик. Что бы ему не отпустить парня навстречу судьбе?
Про Атидже из его снов она не сказала ни слова. Испугалась.
Этюд второй(Калия, Тодора, Атидже)
Раба, которого Мехмед-паша дал ибн Пайко, звали Бошко. На вид этому бедняге с горбом, выпирающим из-под рубашки, было лет тридцать. Когда его вымыли в бане, Марко, увидев его хилое, в болячках тело, да к тому же не услышав от него и трех связных слов, подумал, уж не придурковат ли этот Бошко, но поспешил отогнать от себя мысль о том, что Мехмед-паша мог нарочно дать ему раба, слабого здоровьем или умом, имея втайне намерение ему за что-то отомстить. Зачем бы он стал так поступать? — добродушно размышлял Марко, ведь они сами, Мехмед-паша и вали, три года назад призвали его к себе и сделали его азой, членом городской управы, лестными словами представив его собравшимся агам и эфенди как успешного торговца, крепкого хозяина, человека богатого, умного и образованного, к которому в вилайете с уважением и почтением относятся гяуры и турки, и, что, пожалуй, самое важное, покорного властям и султану. С чего бы они теперь дали ему такого человека? Скорее всего, он был выбран случайно, на скорую руку, а, может, все же выбран со злыми намерениями среди многих других, и вали, считая его слабаком, снова играет им, ликуя от того, что может показать ему, что он на самом деле совсем не такой, каким себя представляет, и желая в очередной раз унизить его и принудить к покорности и готовности быть благодарным за все?
Жена ибн Пайко, красавица Калия, согласилась с Марко, что, скорее всего, вали поступил так не по злому умыслу. Она была бездетной, из-за этого сильно страдала в душе, и несчастный Бошко пробудил в ней желание защитить слабого, чувство, подобное тому, какое вызывает беззащитный ребенок, и которое ей до этого не довелось испытать. Оба старика пока не жаловались на здоровье — ее отец, Димо, седельник, был еще в силе, да и свекор Пайко, хотя мало-помалу перекладывал дела в лавке и хозяйство на сына Марко, помогал ей больше, чем она ему. Так что раб Бошко, плененный где-то под Куманово, в ее глазах вдруг утратил все свои изъяны и превратился в ребенка, которого надо лелеять и растить в любви.
Бошко же был словно губка, которая впитывает все. Он вел себя тихо — ходил по дому на цыпочках, и прошло немало времени, прежде чем стало понятно, каков он есть на самом деле. Он появлялся около лавки Марко, но все же гораздо больше времени проводил рядом с Калией, наблюдая с непонятной грустью за ее красотой. Какой она была? Красавицей без броской красоты на лице. Ее нижняя губа, немного завернутая внутрь, всегда была влажной от выступающих зубов. Нос у нее был с горбинкой, кожа — просто шелковая, с оттенком шафрана, а глаза — совсем светлые, подернутые тонкой синевой, с темным цветным обрамлением вокруг, они взирали откуда-то из глубины и звали и тебя окунуться в эту глубину. Говорила Калия певуче, размеренно и не повышая приятного голоса. А как хорошо от нее пахло мускусом и другими благовониями, что и говорить! А когда бралась Калия, например, гладить — раздувала угли в железном утюге, или печь пироги с капустой — поднимала горячую крышку над противнем, или толочь турецкий горох, стараясь изо всех сил, или принималась, грациозно склонившись над сундуком, с трепетом разглядывать свадебный наряд да то, что осталось от приданого, тогда — Бошко не раз наблюдал это — ее лицо преображалось — из шафранового становилось розовым, а глаза начинали светиться, как угли. Когда, случалось, застучит кто-нибудь в ворота, она уже не спешила, как раньше, по двору, чтобы поднять крюк и открыть ворота — это делал раб. Когда Калия мазала свои волосы желтой глиной, он лил ей на голову теплую воду из котла. Бошко зажигал свечи и лампу, разводил огонь в железной печке. Никто не справлялся со снежными сугробами перед лавкой и домом так ловко, как Бошко. Зимой он делал щелок, который Калия использовала для стирки, а летом, когда к ним приезжал седельник Димо и устраивал соревнования со сватом Пайко — кто съест больше арбузов, Бошко был тем, кто, тихонько ворча и при этом одобрительно глядя на состязавшихся, спешил собрать разбросанные по террасе куски арбуза, корки и семечки.
Все подмечал Бошко, все. Но в нем все еще не созрело желание открыть людям, кто он, рассказать о себе.
Калия не ругала Бошко, когда тот вдруг пропадал на час-два — походить по рынку, поглазеть. Ему нравилось смотреть, как ремесленники делают одеяла. Перед их лавками он стоял с раскрытым ртом, наблюдая, как они стегают вату. С интересом оглядывал Бошко обувные ряды, там, ради шутки, продавцы разрешали ему померить левый шлепанец на правую ногу. В ювелирных лавках с высокими крышами и большими ставнями, где золото и серебро своим блеском ослепляло его, он глуповато смеялся. Больше всего Бошко любил безистен, где было чисто, царил порядок, пахло цветами и ладаном, там на мощеном камнями пространстве перед лавками не валялись рваные опинки, куски жести или гвозди, и туда нельзя было войти в одну дверь, а выйти в другую, а только, вернувшись, через ту, в какую вошел. Глаза Бошко разбегались в разные стороны, он копил, впитывал в себя увиденное.
Вместе с Калией Бошко ходил на Чомлек-базар за творогом и на Балук-базар за сушеной рыбой, толкался перед печью, куда люди со всей округи приносили на выпечку на противнях и сковородах разные блюда, от хлеба до курабье и пахлавы. Вместе с работником из лавки Бошко носил еду и Марко, и седельнику Димо, потому что мать Калии и ее свекровь уже давно умерли. Он всякий раз забирал у работника миску с едой, прикрытую домотканым полотном, и сам, весь в напряжении, нес на вытянутых руках, будто что-то тяжелое — хлеб и брынзу, фасоль или овощи с подливкой из говядины — осторожно, боясь расплескать или, не дай, боже, уронить. Бошко очень любил помогать в седельной лавке Димо, хотя больше портил, чем помогал. У Димо не было работника, и Бошко важно надувал щеки, пока покупатели, пришедшие, чтобы приобрести новое седло или починить старое, шутили на его счет. В лавке Димо и Бошко сидели до вечера, когда должны были отправляться обратно в село. Бошко давали различные прозвища из тех, что бытовали на улице, чаще всего называли дураком, но он не сердился, а вот Калия однажды даже расплакалась от обиды за Бошко. Пожалуй, больше, чем сам дед Димо, раб был доволен, когда покупатели из Скопской Черной Горы и из Блатие хвалили седла Димо за то, что они хорошо сделаны и не наносят вреда животным. Бошко видел, что седельник с огромным доверием относился к своим